Идёт, бредёт бывший благовещенский протопоп по дорогам лесным, по полям и оврагам, от жилья к жилью. И поют ему птицы небесные, и развевает лёгкий майский ветерок его седые волосы, и играет с его бородой, и холодит его разгорячённый лоб. И душа его изнемогает от счастья, от восторга дивного и прежде ему неведомого пред Божьим миром, и не жаль ему больше в этой жизни ничего, ибо избавил его Господь от всякой скверны житейской и приблизил его к Свету. И если остановится он у родничка лесного, то испьет студёной водицы и вновь возблагодарит Господа за неизречённую милость Его. А если заяц перебежит дорогу, то и ему подмигнёт он, как брату: дескать, скачи, косой, радуйся жизни и ты, творение Божие, пока жив. А если услышит он в поле над головой, как заливается жаворонок, и ухватят его слабеющие глаза эту точечку, еле видимую в небе, то и птаху ту вольную благословит поп и возрадуется ей… Ах, идти бы так и идти, и прийти на край света, и умереть там, и, очнувшись в жизни вечной, постучаться в Небесные врата, и сказать лишь одно слово, слово заветное, что звучало, и звало, и силилось вырваться из сердца его всю жизнь: «Господи! Это я…» Что ждёт его, изгнанника, там впереди, за стенами Кириллова монастыря? Кто знает! И там люди, и там жизнь. И там Добро и Зло идут рядом, рука об руку, как и везде на этом свете. Но келья своя у него там будет, и кусок хлеба будет, и книги Божественные читать ему никем не запрещено. А найдёт ли он там истину или и там её не найдёт, как не нашёл в миру, — кто ж ему может что сказать про то? А может, её и вообще нет, этой истины, что ищут люди и что искал и он всю свою жизнь? А есть лишь одно: Он, Всевидящий, и ты?…А в это же самое время по дороге на Ржев и Великие Луки катил, колыхаясь на ухабах и утопая в пыли, возок, сопровождаемый государевой конной стражей. А в том возке, привалившись в угол, дремал, и просыпался, и вновь дремал, покоряясь дорожной скуке, бывший постельничий царский окольничий Алексей Адашев. Дошёл наконец черёд и до него! И его судьбою распорядился царь. По государеву указу, бывший начальник Челобитной избы и канцлер державы Российской был послан третьим воеводой в Большой полк, осаждавший крепость Феллин, где заперся со своими дворянами и отрядом наёмных немецких рейтаров старый магистр ливонский Фирстенберг.
Но не один отправился опальный канцлер в свою ссылку. На почтительном расстоянии от него бежала другая тройка лошадей, легко увлекая за собой просторную скрипучую колымагу со множеством узлов и сундуков, закреплённых сверху её, на крыше. И отнюдь не жена Адашева, не сын и не двадцатилетняя дочь его ехали в той колымаге. А ехала в ней с пятью малолетними сыновьями своими молодая полька-вдова, именем Мария-Магдалина, известная многим на Москве не только красотою, но и добронравием, и строгостью жизни, а более всего — воистину чудотворными знаниями своими в болезнях и хворостях людских. А лечила она их разными целебными травами, да питьём, да заговорами, да молитвами, известными лишь ей одной. А была та вдова ещё до замужества своего крещена в православную веру и с тех пор блюла себя в верности заветам Христовым, и постилась, и священство почитала, и красоту свою дивную от нескромного взора людского берегла.
Сколько раз потом благословлял Адашев в сердце своём тот миг, когда по совету кого-то из добрых приятелей его пришёл он года два назад к этой вдове с просьбой: помочь, если может, страдальцам, что жили у него на подворье в строеньице том незаметном. Помочь-то она помогла, и очевидное, хотя и несильное, облегчение наступило у многих из них от мазей и заговоров её… А только увидели они друг друга с Марией в ту самую первую их встречу — и как будто громом поразил их обоих Господь! Забилось сердце у сурового правителя государства Московского, задохнулся он от волнения, внезапно нахлынувшего на него, и подкосились ноги у Марии Магдалины, и поняли они, что никакой силе на земле отныне их друг от друга не оторвать.
И был между ними грех. И был тот грех и мукою, и отрадою, и счастьем им обоим. И не раз просыпались они в объятиях друг друга в слезах, очнувшись от тяжких видений своих ночных, что грозили им проклятием и погибелью в жизни вечной за преступное блаженство их. Но ещё теснее прижимались они тогда друг к другу, и осушал он губами своими слёзы у неё на ресницах, и тянула рука её его к себе. И опять уносила их страсть в иной мир, где никого не было, кроме них, а были только они, и горе их, и их любовь…
Невелик был прок от бывшего канцлера и постельничего царского в ратном деле! Давно отвык он за бумагами да за долгими сидениями у государя в думе от пороха и крови. И хотя не раз, тяготясь ненужностью своею, порывался он сам вести войска московские на крепостные стены, начальник его, боярин Иван Фёдорович Мстиславский, ему то неизменно запрещал и из шатра своего не выпускал.