Перед полковником стояла неразрешимая задача. Он даже не знал, как подступиться к ней, на что полагаться — на логику, закон, человечность, справедливость. Все это съехало куда-то в одну сторону и смешалось как одно целое. С другой стороны, на чаше лежала простая растерянность, даже пустота и совсем немного надежды, что он, Игнатьев, при помощи сердца и опыта может отыскать правильное решение. Профессор оказался очень ясным и последовательным оратором. Сергей Иванович знал не один десяток психиатров, большей частью из криминальной психиатрии — ни один из них не выдавал на-гора решение, от которого просто мутит. Там было все ясно: преступник проверялся тестами, и выносился диагноз. Чаще всего несчастного признавали вменяемым, судили, приговаривали. На зонах и в тюрьмах его обрабатывали братки, и тот становился зверем, самоубийцей или действительно помешанным, которому любое проникновение в его психику оставалось незамеченным для него самого. Такой сумасшедший становился игрушкой для обитателей нар, развлекая заключенный народ своими проделками, за которые бывал не раз бит охранниками, отлеживался в больничке и возвращался на прежнее место шута. Народ на зоне подбирается суровый, без сентиментальности. Самое большее, что они могут себе позволить сентиментально испытать — это медленно и грустно почифирить, когда попадается знаток трех аккордов и щемящих куплетов о доле свободного человека в мире денег и безжалостной демократии.
Или — если уж была видна невменяемость преступника даже невооруженным глазом, то его убирали в психушку и там вылечивали допотопными средствами, которые были известны еще при царской России и работали на всю катушку. Проходило полгода-год, и в клетке перед судом сидел безвольный и бесчувственный сапиенс с полным пониманием происходящего. Его путь был также прогнозируем до мелочей: этап, зона или тюрьма — издевательства до самоубийства или потери любой искры самолюбия и превращение в жалкое двуногое без единой мысли. Что чувствовал человек в такие моменты, никого не интересовало. Если повезет и повезет, по-настоящему, — это когда кто-нибудь из сидящих авторитетов заберет человечка под свою опеку и будет тот прислуживать боссу и коротать срок тихими философскими разговорами. Философии, настоящей философии, в таких людях было ни на грош, но это не принималось в расчет — имитация жизни, ума и чувствований входила в законодательство казенных домов.
Все это Сергей Иванович знал доподлинно, и никаких открытий в мире процесса наказания и исправления для него не существовало.
Сейчас же практика и опыт не подсказывали решения. Со школьной скамьи Игнатьев знал — уничтожив адепта, идею не уничтожишь. Она выплывет в другом месте, где совсем ее и не ждешь. Все мании и античеловеческие идеи уничтожаются только самими собою — правда, история пока не знает подобных случаев. Отмирали только маленькие, изжившие себя идейки — забывались или отбрасывались как недейственные… Из таких разве что публичное самосожжение нет-нет да и показывалось на поверхности событий юриспруденции и психиатрии. Сейчас полковнику предстояло разрубить гордиев узел над идеей гармонии добра и зла. И, как бы это ни звучало наивно, по-детски, перед ним стояла именно такая задача. В глубинах сознания Игнатьев догадывался, что действительно для высших сил не существует подобного разделения — тут даже вспомнился Достоевский своей почти последней главой книги «Идиот», когда Евгений Павлович приходил в возбуждение и негодование, оттого что князь не различает своего чувства к Настасье Филипповне и Аглае Ивановне — две женщины, такие противоположные во всем, для Мышкина были одним и тем же существом. Любил он их одинаково. А очкастые литературоведы во время вседозволенности перестройки подавали нам Мышкина чуть ли не как Христа.
Где-то на дне бесчувственной логики Сергей Иванович догадывался об этом — о том, что именно так и обстоит дело. Думать тут уже не хотелось, принять это было выше человеческих сил, пусть даже и таких профессиональных, какие наличествовали у начальника Управления регионального отделения МВД полковника Игнатьева.
Еще больше его волновал тот аспект рассуждений, где вменяемость, с точки зрения психиатрии, превращалась в свою противоположность, как только речь заходила об абсолютном значении зла в динамике жизни человечества.
Полковник приходил к выводу, что гармония существует, во всяком случае, обязана существовать, но выглядит для живущих невыносимой каторгой. И что эта самая гармония видна, ощутима, действенна для кого-то другого, но уж точно не для человека. Для кого, б.?!