А уже откуда-то издали неслось дикое гамканье московских извозчиков: «Со мной, барин, со мной! Вот извозчик!..»
И Нордау недоумевал.
В тот час по бульвару шел седовласый старик в шапке с наушниками и распущенным зонтом.
Фонари тускло подмигивали. Порой встречались подозрительные личности.
Дождь шел как из ведра.
Остановился седовласый старец и горестно закричал, потрясая распущенным зонтом: «Боже мой, Боже мой!»
Одинокий прохожий изумленно обернулся, услышав этот крик… А дерева шумели, склоняясь, зовя в неизведанную даль.
Часть вторая
Лунные ночи сменялись безлунными. Со дня на день ожидали новой луны.
А пока было безлуние.
В вечерний и грустный час остывали крыши домов, остывали пыльные тротуары.
Между домами были свободные вырезы неба. Идя с правой стороны малолюдного переулка, можно было заметить нежно-желтое погасание дня, окаймленное дымными глыбами туч.
Над Москвой висела дымка.
В малолюдном переулке карлица-богаделка, старая, сине-бледная, шла в богадельню с мешочком в руках.
За ней бежал человек в сером пальто и с черными усами.
Его рука была опущена в карман, а в кармане он сжимал сапожное шило.
Впереди переулок упирался в другой, перпендикулярный первому; там на фоне белой стены мотала головой черная лошадь скрючившегося во сне извозчика.
И старушка, и молодой человек с черными усиками проходили мимо освещенных окон; заглянув в окно, можно было усмотреть, как любитель-механик, сидя за столом, разбирал стенные часы.
Все, как следует, разобрал механик, а собрать он не сумел; сидел, почесываясь.
У подъезда стояла фура с надписью «Работник»[11]. Около фуры человек в форменной фуражке пояснял прибежавшему дворнику, что он их новый жилец.
Минуту спустя перевозчик в союзе с дворником таская из фуры на спине стопудовые громады на третий этаж.
А человек в форменной фуражке строго наблюдал за целостью таскаемых громад; он снял квартиру рехнувшегося философа.
Еще более стемнело; бесконечное пространство крыш стыло.
Были крыши многих домов в связи между собой; одни подходили к другим и оканчивались там, где другие начинались.
У печной трубы дрались два кота, черный и белый; оба прыгали, гремя по железу, усердно били друг друга по щекам и визжали что есть мочи.
Человечество, затаив дыхание, следило за поединком.
Труба дымила; стоя у трубы, можно было видеть в отдалении окно Дормидонта Ивановича.
Дормидонт Иванович очень любил детей; он всегда угощал их мятными пряниками, хотя жалованье Дормидонта Ивановича не было значительно, и Дормидонт Иванович сам любил кушать мятные пряники.
Но он скрывал свою страсть.
Сегодня к нему пришел племянник Гриша. Дормидонт Иванович напоил Гришу чаем с мятными пряниками.
Гриша уничтожил все пряники, не оставив ни одного толстому дяде; Гриша не уважал толстого дядю, но бросал в него резиновым мячиком.
А Дормидонт Иванович одним глазом поглядывал на летающий мячик, а другим следил за огнями, мерцающими в бывшей квартире философа.
Он сказал неожиданно: «Ну, вот! И переезжают!» – и вздохнул облегченно.
В ту пору к декадентскому дому подкатил экипаж; из него вышла сказка с сестрой, полусказкой.
Обе были в весенних парижских туалетах, и на их шляпках колыхались громадные черные перья.
Сказка не знала о смерти демократа. Обе болтали в передней, обсуждая платье графини Каевой.
В ту пору в Новодевичьем монастыре усердная монашенка зажигала лампадки над иными могилками, а над иными не зажигала.
Была свежая могила демократа украшена цветами, и металлический венок колыхался на кресте.
Нагнувшись, можно было разобрать многозначительную надпись на кресте: «Павел Яковлевич Крючков, родился 1875 г., скончался 1901 г.».
Но сказка ничего не знала о кончине мечтателя и продолжала болтать с полусказкой о туалете графини Каевой.
А кругом стояли бритые люди, и лица их не выражали удивления, потому что всё они знали и обо всем могли дать ответ.
Это были… хамы…
В тот час молодой человек вонзил сапожное шило в спину старушки богаделки, ускользнув в соседний переулок.
Это был сумасшедший, и его тщетно отыскивала полиция.
В тот час Храм Спасителя высился над пыльной Москвой святым великаном.
Под его златоглавым силуэтом текли воды Москвы-реки в Каспийское море.
В тот самый момент, когда полусказка простилась со сказкой и когда серый кот побил черного и белого;
когда неосторожный Гриша разбил мячиком стакан Дормидонта Ивановича, а старушка шамкала в одиноком переулке: «караул»,
давали обед в честь Макса Нордау московские естествоиспытатели и врачи; сегодня прогремел Макс Нордау, бичуя вырождение; а теперь он сидел в «Эрмитаже» весь красный от волнения и выпитого шампанского.
Он братался с московскими учеными.
Мимо «Эрмитажа» рабочий вез пустую бочку; она грохотала, подпрыгивая на мостовой.
Эта Москва не нуждалась в Нордау; она жила своей жизнью; съезд естествоиспытателей и врачей не касался ее сердечных струн.
Вот сегодня Нордау громил вырождение, а завтра должна была выйти книжка Валерия Брюсова и Константина Бальмонта[12].