Появились разные болячки, совсем стали сдавать ноги. Елена Михайловна ушла на пенсию, оставаясь консультирующим профессором. Но память никуда не годилась, работать она не могла – забывала целые куски. Стала теряться в самых простых ситуациях, боялась оставаться дома одна. Решилась было писать мемуары. «Так, заметки, какой из меня писатель?!» Через год перечитала и выкинула все, порвала. Стыдно читать – корявые, многословные фразы, какой-то навязчивый пафос, жалкие попытки донести собственные чувства. Графомания. Странно, что ее письма к Миле будто бы другой человек писал – гладко и бегло. Наверное, с самого начала надо было придать мемуарам именно вид писем. Но поздно, уже все выбросила. Приступить заново стало лень. И Лева сказал: «Отдохни, мама, ты устала. Потом напишешь, если захочешь. Какие твои годы…» Да. Единственный свет в окошке – Левушка. Целый день с утра до вечера – Лева, Лева, где Лева, Лева! Последний не предавший ее родной человек. Он так много работал, дома бывал редко, приходилось общаться с Надей. Ох, Надя. Елена Михайловна наконец смирилась с ней, собственно, теперь в бытовых и практических вопросах надеяться больше было не на кого. Оглядываясь назад, Елена Михайловна думала, что все эти годы относилась к невестке неплохо. Иногда жалела, поневоле многое прощала. Пересказывая Наде какую-нибудь очередную новость из «Известий», Елена Михайловна автоматически отмечала, что запомнить для Левушки, что не забыть описать Миле, что было бы Грише интересно.
У Нади в институте шли сокращения, она вообще работала мало, на полставки, потом на четверть, потом нашла подработку в каком-то частном институте, но это уже было позже, а на первую поездку в Израиль в девяносто втором денег пришлось занимать. У Левушки появились боли в сердце, стенокардия. Было очень страшно его отпускать. Елене Михайловне наплели, что он в Москву едет, пришлось взять посылку для Мили, времени было мало, рвался, не успевал, весь изнервничался, только бы угодить матери. А она потом и не вспомнила, что посылала…
Израиль. Очень жарко, просто изнуряющая жара. Небольшой город Димона. Мама Шварц врачом не осталась, работала в частном детском саду. Папа Шварц сдал все экзамены, включая самый сложный – языковой, и вроде продолжает лечить, но сам имеет проблемы со здоровьем. Леночка Шварц в одном с мамой детском саду плюс пишет по-прежнему свои стихи и даже печатает их иногда в русском журнале, где подрабатывает сотрудником. Плюс учит русскому языку двух украинцев пяти и шести лет. Ужасно занята, но выглядит очень хорошо, веселая, деловая, все время куда-то спешит, с родителями разговаривает свысока. С Сережей почти не разговаривает.
Сережа? Обслуживает компьютеры в какой-то организации. Подозрительно мало работает, прямо скажем – не каждый день. Встает к двенадцати и бренчит на гитаре. Это его пятая или шестая работа. Мало платят, он себя ищет. В кризисные моменты моет окна в офисах на центральной улице. Но выглядит тоже неплохо, загорелый, очень худой.
Маленькая девочка – Софи. Ей скоро девять, учится в школе. Леночкин нос, Сережины глаза, Надины ушки, но их не видно за кудрями. Светленькая, миниатюрная, очень подвижная. По темпераменту точно в мать – не поймать, не обнять, на колени не посадить. Уроки делает стоя, каждую секунду готова бежать. Везде у нее друзья, приятели, звонит телефон. Успокаивается только к вечеру с Сережей. Он ей читает перед сном книжки на русском языке – «Винни-Пуха», «Маугли», «Волшебника Изумрудного города», ей не очень интересно, телевизор – лучше. Софи по-русски говорит с запинкой, читать отказывается, написать может только свое имя. Сережа злится, ругает ее. Сам он, наоборот, с ивритом не в ладу. Дома говорит на русском, на работе предпочитает английский. У него есть два приятеля из России, но они живут в другом городе…
Лев Григорьевич не плакал с момента смерти своего отца, а здесь, в маленькой душной комнате, на чужой кушетке, его душили слезы. Особенно ночью. Дом наполнялся незнакомыми звуками, за стеной гудел огромный холодильник. Болело сердце, давило в висках, ему казалось, он чувствует, как тяжело, как плохо здесь Сереже.
За те последние пять дней в Горьком и девять лет переписки Лев Григорьевич наконец узнал своего сына, узнал и полюбил сознательно, как взрослый человек взрослого человека, друга, родную душу. Сережа брал у Леночки машину, возил отца в Иерусалим, на Мертвое море. Ничего Лев Григорьевич там не запомнил, ничего его не удивило, не поразило – ни Стена Плача, ни Голгофа, ни Гроб Господень. Только Сережа. Худой, печальный. Паясничал, пытался веселиться. Льва Григорьевича теперь было не обмануть, он уже знал, уже научился распознавать в коротких и деловых Сережиных письмах, в бытовых разговорах – тоску, апатию, неразделенную любовь, ностальгию.