Заметив, что девушка не противится, Грених взял ее за руку и отвел к дивану, внутренне радуясь этой маленькой победе. Усадил, сел рядом сам и замер, глядя на нее и не зная, каким будет его следующий шаг. Имеющий за спиной практику лечения больных с самими тяжелыми и трудно поддающимися случаями отделения буйных в Преображенке, он понимал, что весь его опыт заморожен личной причастностью и влечением к пациентке. С одной стороны, он хотел знать, что та скрывает, с другой – не мог отрицать, что эта юная, красивая, чистая душой девушка нравилась ему. Она понравилась ему еще тогда, в лесу, с наивной детской улыбкой, с корзинкой в руках, одетая в чесучовый плащ не по размеру, в синей косынке, из-под которой ниспадали на плечи пушистые пряди волос, пронизанные лучами закатного солнца. Но их разделяли едва не два десятка лет! И эта неуместная, нелепая симпатия убивала всякую возможность быть объективным – специалистом, который может и должен сделать больно, чтобы излечить. Но как он ей причинит боль?
На ум приходил способ искусственного испуга. И больше, кроме это глупой, студенческой пошлости, ничего.
– Вам тяжело хранить вашу тайну? – начал он, не выпуская ее руки.
Она сначала сидела, пусто глядя перед собой, потом все же медленно кивнула.
– Хотите, чтобы кто-то мог разделить ее, взять часть на себя.
В ее глазах показались слезы. Грених увидел, как в блестящих зрачках заплясало отражающееся пламя свечи.
Она яростно тряхнула головой и отняла свою руку.
Грених поднялся. Он прочел тонну лекций по психиатрии и психологии, а сейчас не мог объяснить собственных чувств и внутреннего состояния напряжения, которое толкало его говорить не то, что нужно, думать не то, что следует, и не знать, куда девать собственные руки. Знать-то он свое состояние знал и понимал прекрасно, что все его чувства – лишь позорная химия, но совладать с ними было куда сложнее, чем читать об этом студентам. Сорок лет в будущем году, и вдруг испытать непростительное стеснение в обществе молоденькой пациентки!
Прохаживаясь, он то стискивал ладони в кулаки, убирая руки в карманы брюк, то вынимал их и складывал за спиной. Наконец остановился, заставил себя посмотреть на нее, наблюдая, как при взгляде забилось опять сердце. Как гимназист, ей-богу. Но глаз не отводил, размышляя, как приступить к лечению. В чувствах надо уметь признаваться, хоть бы даже самому себе, чтобы невымолвленные эмоции не стали потом поперек горла.
Решительно взяв со стола оставленный на нем ежедневник и маленький карандашик, он положил их ей на колени, в страхе ожидая, что оба эти предмета просто полетят на пол.
Но она положила свои руки поверх записной книжки. Потом медленно раскрыла ее и прямо на коленях стала писать, старательно выводя буквы. Она писала долго, тяжело нависнув над страничкой, но не останавливалась, не поднимала глаз. А он, затаив дыхание, смотрел, находясь в нескольких шагах. Прочесть не мог – так далеко не видел. Не смел двинуться, чтобы не спугнуть. Строчки множились, а он про себя молил ее не останавливаться, все высказать. Это будет отправной точкой в терапии. Это и будет началом. Ведь Грених так и не нашел, как подступиться, с какой подойти стороны. Он не знал ее отношений с Офелией и с дядей. В их семье, в этом городе, затаившемся в лесу, как призрак, где кладбище не огораживали забором, и оно было частью жизни, царило что-то страшное, неприятное, липкое. Невольно Грених вспомнил слова Зимина, когда тот гнал профессора от себя. Он сказал, что Грених ничего не знает и никогда ничего не поймет. Теперь, когда он застрял здесь так надолго, даже успел умереть, воскреснуть, испытать влечение, страх, боль, понять
Поставив точку, она смущенно протянула Грениху книжку.