Летчик может рассказать о своем воздушном поединке другому летчику совсем немногими словами, изобразив все свои и вражеские маневры жестами, — следя за движением его рук, специалист легко представит себе, как все это происходило в действительности. А я своими глазами видел эту действительность, но вспомнить и представить ее не могу, поскольку ничего не понял в маневрах летчиков и даже не смог уследить за ними. Но о том, каким мне все-таки запомнился тот воздушный поединок, я при желании, не шевельнув при этом рукой, могу рассказать еще короче, чем летчик: земля, небо, враг — скажу я, и мгновенно возникает передо мной тогдашнее неподвижное, все время одинаковое небо и удивительно подвижная, то стремительно набегающая на нас, то так же стремительно убегающая, ускользающая от нас, все время разноликая земля. А враг… В какой-то момент, скорее всего в первый момент этого боя, я увидел его совсем близко: «мессер» прошел в метрах пяти — восьми от нас, не больше, и я увидел под прозрачным колпаком кабины фашистского летчика. Это был, судя по всему, лихач из лихачей, несомненный нарушитель воинских уставов и к тому же баловень начальства, так как одет он был не по форме, а в распахнутую на груди клетчатую рубашку, из тех, что у нас называют «ковбойками», и летного шлема на нем тоже не было, и темно-русые волосы его были растрепаны. Глаз его я не увидел, хотя он смотрел на меня, прямо на меня, — так мне во всяком случае показалось, — смотрел прищурившись, а глаза у него и без того маленькие и узкие. И нос у него был небольшой, «пуговкой», мать не раз, наверное, говорила ему ласково «мой курносенький», если только есть в немецком языке такое слово. В таком же тоне она, пожалуй, и бранила его, немецкая мать: «губошлеп» — должно быть, кричала она сердито, потому что губы у него были толстые и красные. Говорят, что такие бывают у сластен или сластолюбцев, но я видел на своем веку и толстогубых аскетов, и толстогубых добряков, и толстогубых злодеев, и потому убежден, что они ни о чем таком не говорят толстые губы. И мне ничего не открыли в фашистском летчике толстые губы. И запомнились они мне не потому, что были толстыми, а потому, что улыбались. Нам ли улыбался немец или самому себе — не знаю. Не знаю и того, что она могла означать, эта его улыбка, — разумеется, ничего хорошего, это уж бессомненно, хотя немец улыбался нам так, словно собирался немедля, тут же, сделать для нас что-то весьма и весьма приятное. Приятное! Привидится во сне такая «приятная» улыбка, сразу проснешься в холодном поту. К счастью, мне редко снятся военные сны, — некоторых товарищей моих они просто замучили, — и еще реже я их рассказываю. Не люблю я это занятие (долгое время жил рядом со мной почти профессиональный сновидец и толкователь снов, и все сны у него в силу этого были со значением, к случаю, на тему «в струю» — уж я наслушался всего этого вот так, до тошноты) и все же не могу сейчас не рассказать о том, как года два назад приснился мне тот немецкий летчик. Тот, и не совсем тот, каким я увидел его наяву в августе сорок первого в крымском небе. Он явился в мое сновидение в ином облике (и тем не менее я ничуть не усомнился, что это именно тот летчик) — в эсэсовском мундире, в летном кожаном шлеме, и глаза у него были не маленькие и узкие, а, наоборот, преогромные и квадратные, и нос удлинился и загнулся крючком, и губы стали тонкими и черными, будто обуглились.
Может, сожгли вместе с его проклятым «мессером» того улыбающегося убийцу, и потому он мне таким приснился? А что, если он живет себе припеваючи, и пестует внуков, и на досуге, чуть-чуть привирая (только чуть-чуть, много врать ему незачем, он дрался, черт побери, в воздухе дрался, а не околачивался и не мародерствовал, как некоторые по тылам), рассказывает им о своих подвигах и, между прочим, уже только ради смеха, — нельзя детям все время о трагическом, не педагогично, — о том, как однажды, словно за зайчишкой гонялся в «диких таврических прериях» за маленьким самолетиком с забавным прозвищем «русфанер».
Ему самому смешно вспоминать, как все это было, и он смеется, вытирая наглаженным платочком мокрые, по-прежнему толстые, еще не поблекшие губы. И дети смеются. (Они без смеха не могут представить себе, как маленький, глупенький, похожий на зайчишку, очень похожий, даже, может, ушастый «русфанер» мечется из стороны в сторону, прыг-скок, прыг-скок, стараясь убежать от их деда. А от нашего деда, глупенький, не убежишь, у него истребитель, у него пушечки и пулеметики. Дед как нажмет на гашетки, тра-та-та, и от «русфанера» во все стороны только пух, только щепки. Умора! Ну точь-в-точь все, как в веселой считалке: «Раз, два, три, четыре, пять — вышел зайчик погулять. Вдруг охотник выбегает, прямо в зайчика стреляет. Пиф-паф, ой-ой-ой, умирает зайчик мой».) До чего же чисто и звонко смеются дети и с каким обожанием смотрят они на своего смелого, веселого, доброго деда.
Господи, не для себя прошу, пожалей и пощади его внуков, спаси их невинные души!