– А ведь мы тоже ведем теперь далеко не прозаическую жизнь. Шалаш, уединение, подполье, переодевание, ищейка Треф… Нешуточное дело для ортодоксальных марксистов, знающих «Капитал» вдоль и поперек, как мужик свой двор. Эсеры считали себя всегда романтиками, а нас, социал-демократов, – сухарями… Очевидно, Бакунин так же относился к Марксу[37]. А поглядите-ка на эсеров! Выветрилась мужицкая романтика, поблекла. Ничего от нее не осталось. Смирные, пузатенькие… Крестьянская партия, а землицу мужику не дает, а мы, сухари, дадим! Власти хочется, а боятся. А мы, сухари, не боимся. «Мужицкого министра» Чернова обвинили вслед за мной в шпионаже, а он смиренно ушел из министерства, ждет, видите ли, законного расследования! Плюнули ему в рожу, а он утерся и сказал: «Божья роса». А мы ушли в подполье. А в подполье комары кусаются. Коля, искупаемся еще раз!
– Только, чур, далеко не заплывать, – сказал Емельянов.
Ленин и Коля снова полезли в воду, пошумели там, повозились, затем выскочили на берег и стали одеваться.
– Тебе скоро в школу, – сказал Емельянов. – Придется перекочевать обратно домой, мама велела.
Коля сказал угрюмо:
– Никуда я не уйду. Я здесь буду!
Емельянов спокойно возразил:
– Как так здесь? Учиться надо.
Ленин сказал из темноты:
– А ведь нам скучно будет без Коли… Пусть остается. Достаньте учебники, тетрадки, я с ним буду заниматься. Коля, согласен?
– Да, – буркнул Коля, стараясь скрыть свое ликование.
– Ш-ш-ш, – прошипел Емельянов: к берегу приближались две лодки с дачниками. Теньканье гитары и голоса раздались совсем близко.
– Неужели пристанут к берегу? – зашептал Зиновьев.
Мужской голос на одной из лодок пел:
Другой, пьяный голос со второй лодки вмешался невпопад:
– Замолчите, несносный!.. – игриво произнес женский голос.
– Молчи, балда! – поддержал даму мужской голос.
Первая лодка загнусила, захлебываясь:
Вторая лодка, улюлюкая, отозвалась:
и, похохотав, перешла на другое:
– Это уже про нас, – шепнул Ленин и тихонько-тихонько засмеялся.
Лодки удалялись.
«Белые, бледные, нежно-душистые[38], грезят ночные цветы», – несся издали нестройный хор, затем пропал, истаял. Стало тихо.
– Если бы они знали, что вы здесь! – с веселым злорадством воскликнул Емельянов.
– Ах, пошляки, ах, пошляки! – весь закачался от негодования Зиновьев.
– Да, – с задумчивой усмешкой сказал Ленин. – «Щеки, как розы „Глуар де Дижон“…»
Обратно с озера в шалаш шли молча. На всех, даже на Колю, подействовала эта пошлая и ничтожная жизнь, дохнувшая винным перегаром и похабщиной на их тихое убежище. Каждый думал свою думу. Зиновьев думал о том, что старая Россия жива, она поет, разглагольствует, пьет самогон и политуру, декадентствует, торгует, похабничает, ей наплевать на революционеров, преследуемых, вынужденных скрываться; а сознательных пролетариев мало, и они теряются в огромном мещанском болоте.
Емельянов думал о том, как хорошо, что дачники не вздумали пристать к берегу; однако, когда начнется охотничий сезон, здесь вправду станет небезопасно, и, пожалуй, Свердлов верно сказал.
Коля все не переставал восхищаться тем, как Ленин плавает, и по этой причине еще больше негодовал на дачников за их частушку о «шпионщиках-чиках», и ему казалось, что эти частушки больно задели Ленина, и ему было жаль Ленина, и от этого он готов был заплакать в темноте.
Ленин же думал совсем не о том. Он думал о том, что делать революцию и строить социализм так или иначе придется также и с этими маленькими людьми, которые пели и визжали в лодках, что нельзя сделать специальных людей для социализма, что надо будет этих переделать, надо будет с этими работать, ибо страны Утопии нет, есть страна Россия. Это будет нелегко, трудно, чертовски трудно, труднее, чем сделать самое революцию, но другого выхода нет; потом подрастут вот такие, как Коля, с ними будут свои трудности, но все-таки с ними будет легче. Он положил руку Коле на плечо, и Коле показалось, что Ленин понял, о чем он, Коля, думает, и от этого у Коли сжалось сердце.
13