Холодная блузка, холодная юбка плотно прилегали к телу Марии и не могли удержать скудное тепло, которое исходило от него.
«Подожду еще немного и пойду», — решила Мария.
Андрея не было.
Она пошла.
Она шла трудно, словно с каждым шагом оставляла здесь свое сердце, свои надежды, и ничего, кроме боли, с нею уже не было.
Она видела перед собой тропинку, похожую на все лесные тропинки, по бокам колыхалась чуть пригретая трава. Мария не представляла, куда шла.
Березы, как солнце, источали свет, только — белый-белый. «И березы есть на земле». В эти два дня она о многом забыла. Все уже было не ее, далекое, чужое. Ее были лишь Андрей и горе. Она вышла на опушку. На опушке березы не такие, как в глубине леса, защищенные от ветра, тут они шумливы и растрепаны. Мелкий, с переборами, шум мешал вслушаться: что там, за опушкой?
Мария выглянула в прогал между деревьями. Через топкий луг виднелись домики, несколько домиков. Она представила себе мягкую сайку, всю булочную у Покровских ворот, и во рту скопилась слюна. В дом бы, в любой дом… может быть, накормят… Но в доме могли быть и немцы, и полицаи. На ум пришло: «Не проливайте своей крови! И нашей… Мы — соотечественники…» Соотечественники, поняла она в свои небольшие годы, это гораздо большее, чем то, что люди вместе живут в одной стране, в одном городе, в одном доме…
Опасения не оставляли ее. Она не решалась подходить к домам. Но не заметила, что уже шла по лугу, потемневшему, словно покрылся сплошной тенью. Небо впереди, на самом краю, левее домов, было густо-красным, и земля там, вдалеке, была розовой, небо и земля, казалось, догорали.
Мария пересекла луг.
Она остановилась у крайнего дома со скособоченной калиткой, несмело, сквозь перекладинки невысокого забора, просунула руку, нащупала вертушок, повернула. А переступить за калитку не решалась. Сердце учащенно билось, в висках стучало, подкашивались ноги. Глаза искали что-нибудь такое, что успокоило б ее, и не находили. Двор за изгородью пуст. Ни собаки. Ни поросенка, ни курицы. Из раскрытой клуни торчала солома, смятая, неживая, словно и не хлебная вовсе. От клуни натоптанная дорожка вела до двери хаты, от которой в обе стороны отходила подбеленная завалинка. К стене приставлены грабли с зубьями, забитыми пучками сена.
Мария услышала, брякнула скоба, дверь растворилась, и на пороге возникла женщина в сером платке, в серой кофте и темной юбке. Посмотрела на Марию без удивления.
— Заходь, дивчина, — сказала почти равнодушно. — Шо стала?
Мария продолжала стоять, словно и не к ней обращалась женщина, словно и не было женщины, она привыкала к тому, что перед ней человек, первый, которого встретила на свободе — после школы.
— Заходь, раз пришла, — доносилось будто издалека.
Мария неуверенно шагнула и остановилась перед женщиной. Что сказать? Она не знала. Вид ее сказал женщине все, и та посторонилась, пропуская ее в сени.
— Заходь… Заходь…
Женщина закрыла за собой дверь, опередила Марию и вошла в комнату.
— Сидай, — сказала, не оглядываясь. — Борща насыплю. — Женщина сняла платок, взялась за рогач, вытащила из печи чугунок.
Смачный дух заполнил комнату, и Мария судорожно втянула в себя одуряющий запах борща, облизнула губы, быстро задышала.
Женщина поставила чугунок на стол, подала ложку.
— Ешь, прямо из горшка ешь. Без мяса нехай, а борщ. Ешь, ешь.
Мария уже ела. Она низко склонила голову над чугунком и ложку за ложкой зачерпывала вкусную, пахучую, красноватую жидкость с багровыми огоньками свеклы, с желто-зелеными ломтиками капусты. Ела торопливо, обжигая губы, словно думала, что никогда ей не насытиться.
Она почувствовала усталость, словно пища не подкрепила ее, а забрала остаток сил. Тело стало тяжелым, неповоротливым, сон, как одурение, сваливал Марию, и она едва удерживала голову. Женщина стояла перед нею глаза жалостливые, руки скрещены на груди.
— Наголодувалась як. Аж очи захололи. Таке молодесеньке… сочувственно покачивала головой. — И скильки зараз блукае отаких…
Мария слабо улыбнулась, сама не зная чему. Она рассмотрела женщину. Густые, собранные в пучок, седеющие волосы. Лет сорок пять, под пятьдесят. Глаза тоже неуступчиво напоминали о ее возрасте: тонкие жилки, как сетка, лежали под ними.
— Скидай чоботы. Все скидай. — Женщина расстелила кровать, бросила в изголовье взбитые, словно сугробы белого снега, подушки, кивнула Марии: Лягай.
Все враз провалилось куда-то, и школа, и немцы, и лес, только облик Андрея, глухой какой-то голос его еще с минуту заполняли ее, в глазах поплыл туман, и она растворилась в нем.
Она, должно быть, вскрикнула, испугалась чего-то и раскрыла глаза. Приснилось дурное. Трудная жизнь одолевала ее, сны были не лучше. Сны повторяли действительность, путаные, они, как назло, выбирали самое худшее из того, что происходило, и когда она просыпалась, вся была в слезах и дрожала в ужасе. У нее и сейчас потерянно сжималось сердце.
— Чого, дивчина, злякалась? — голос с печи. — Спи, спи. Ничего не трапилось. Спи.