Танк миновал несколько кварталов и снова выбрался к набережной. Впереди расстилался мост — самый широкий мост через Евфрат.
Зазвонил, дернулся и остановился трамвай. Танк пошел по путям. Две «мигалки» обогнали танк. Из одной высунулся полицейский с дурацкой регулировочной палкой и замахал ею. Теперь и Ахемену стало смешно.
Полицейский кому-то кричал в радиотелефон — жаловался, не иначе.
Танк спустился с моста и углубился в улицы.
— Курить охота, — сказал Ахемен. — Надо бы к ларькам завернуть. У тебя кончились?
— Кончились.
— И у меня. Держи правее. Давай до улицы Китинну и оттуда… Блин!..
Пакор сорвал белую сетку забора и разворотил площадку детского садика.
— Видишь супермаркет? — спросил Ахемен.
— Где?
— Давай, жми прямо. Сейчас увидишь.
Нарядный супермаркет, сверкая ранними огнями, показался перед танком через несколько минут. Пакор прищурился. Румяные безбородые щеки наползли на нижнее веко, превращая и без того небольшие серые глаза в щелочки.
Ба-бах!.. Разлетающиеся, как брызги водопада, стекла гигантской витрины, какие-то красные ошметки, медленно, как во сне, оседающая стена.
В глазах Ахемена загорелся желтоватый огонек восторга.
— Я сейчас обкончаюсь, — сказал он.
Пакор неопределенно хмыкнул.
Танк разворотил мусорные баки и ларьки, переехал ноги спавшего под баками бродяги. Бродяга, беззвучно крича и завывая, забился среди мусора, заскреб грязными пальцами асфальт.
Они остановились у последнего ларька — «ЕВФРАТТАБАК, ОПТОВЫЕ ЦЕНЫ».
— Возьми блок, — напутственно сказал Пакор.
Ахемен полез в карман, затем застыл: рука в кармане, взгляд остекленел, рот приоткрыт.
— Денег нет.
— Что?
— Деньги, говорю, с собой не взял…
— Чего не взял?
Они ошеломленно замолчали — и внезапно расхохотались, как сумасшедшие.
— Вон там, — сказал Ахемен. — За тем углом… Теперь уже близко.
Танк миновал маленькое пивное заведение — резная деревянная дверь, четыре ступеньки в подвальчик, забранные узорными решетками окна. Дом, где провел детство Ахемен, стоял в тихом дворике, окруженный липами. Старенькая изящная трехэтажка, на уровне второго этажа — легкие балкончики. Да и пивнушка по соседству была скромная, уютная, почти домашняя.
— Это что, ваш собственный дом? — спросил Пакор, одобрительно оглядывая дворик и строения.
— Нет, мы снимали здесь квартиру.
— Снимали? Тут что, сдается внаем?
— У родственников, — пояснил Ахемен. Он сжал губы в ниточку, кончик носа у него побелел. — Видишь окно на третьем этаже? Угловое? С геранью?
— Это герань?
— Ну, не герань, какая разница… Вон, где кот лежит…
— Кота вижу.
— Это было мое окно. Когда я болел, я сидел на подоконнике, ел мандарины и бросал кожуру в форточку.
— Да… — думая о чем-то своем, уронил Пакор.
Ахемен выбрался из танка, подошел к дому. Постоял, прислонившись к липе. Закурил. Дом смотрел на него беззащитно и доверчиво — всеми восемнадцатью подслеповатыми после зимы окнами. Кот потянулся и вспрыгнул на форточку. Ахемен усмехнулся. Кот был незнакомый.
Голые липы были уже подстрижены. Когда пушистая зелень окутает их, они превратятся в красивые шары. Срезанные ветви лежали на газоне.
В памяти зачем-то мелькнули стишки, которые Ахемен по первому году писал в стенгазету эскадрона:
Он курил и смотрел на дом.
Четыре комнаты анфиладой: у входа нянина, потом отцовский кабинет с ширмой, гостиная и, наконец, дедушкина. В дедушкиной был камин. Ахемен вдруг будто наяву ощутил на плечах тяжесть насквозь промокшей шубки — семилетний мальчик, не вылезавший из простуд. Опять играл в снегу. Опять опоздал к обеду. Опять он виноват.
Еле живой от усталости и голода — благословенная усталость и благословенный голод любимого дитяти в большой, строгой семье — он медленно тащится через всю анфиладу: мимо няни с застывшим укором на добром лице; мимо отца, отгороженного ширмой (отец за рабочим столом, отец весь день пишет труд по медицине, который потом осчастливит человечество); мимо матери, пьющей чай в гостиной (мать сердится, мать хмурит брови, но молчит) — в жарко натопленную дедушкину комнату. Ту самую, с геранью.
В груди тяжковато першит. Как бы не развился туберкулез. Этого все боятся. Кладут ему в сапожки толстые стельки. Ноги все равно мокрые.
И там, в дедушкиной комнате, последние силы оставляют мальчика. Он знает, что должен снять шубку и сапожки — сам. Няне недавно настрого запретили помогать. Мальчик должен поставить сапожки у камина, а шубку повесть рядом на специальном крючке. А потом он должен помыть руки.
Мальчик в тяжелой мокрой шубке бессильно сидит на полу у входа в комнату. Пергаментный немигающий дедушка строго глядит на него из кресла — ждет. Громко, весело трещит огонь в камине. И надо встать, снять шубку — самому… И нет сил. И мать пьет чай в гостиной и сердится за то, что он опоздал к обеду. И все они исступленно любят его.
И долго-долго еще, безмолвно сидят они так наедине с дедушкой…