В глубине души, хоть он и не противился желанию Шосефа задержать его дома, в глубине своего существа он уже знал, что, не вмешайся Лусинда, он скорее всего, устав от бездеятельности, уже отправился бы обратно и что идея пригласить в гости наиболее знатных земляков была не чем иным, как бесхитростным способом задержаться в Феррейреле, предоставив девушке возможность обдумать и самой решить то, что они с Шосефом уже решили за нее; что-то внутри него, возможно осмотрительность, которая не покидала его на протяжении всей жизни, говорило, что так будет лучше. Когда он оставил Шосефа и пришел к себе на кухню, Лусинда уже сидела там на табурете у двери и, как он радостно отметил, ждала его. Увидев его, девушка встала, а он спросил ее:
— Ты не заходишь? Вчера ты это сделала.
— Вчера было другое дело, — ответила Лусинда. — Мне заходить сегодня?
Она не хотела говорить ему, что видела, как он выкручивает яйца своему брату, требуя от него обещаний, что в следующий раз тот будет спрашивать разрешения, и еще меньше ей хотелось признаться, как страстно она ждала его приказа войти.
— Только если ты сама этого хочешь, — сказал он.
Когда она это услышала, сердце ее беспокойно забилось, хотя она и не осмелилась объяснить себе причину этого трепета; но что бы это ни было, она успокоилась и почти готова была признаться себе, что ей нравится, как ведет себя этот мужчина, обладающий страшной силой, такой огромной, что в любой момент может вырваться из подчинения.
Девушка вошла в спальню, и он дал ей время раздеться, прежде чем вошел и разделся сам.
Когда он проснулся, ее опять не было рядом; но след, оставленный на постели ее телом, был еще теплым, и Антонио понял, что встала она недавно. Ночь была щедра, жизнь была щедра к нему. Ему не понадобилось никакой помощи, он с самого начала ощутил силу своего тела и почувствовал немедленный призыв овладеть ею, но она сумела отсрочить соитие, сначала лаская его, потом отстраняясь, пока желание не стало таким неудержимым, на какое Антонио даже не считал себя способным. Потом они заснули. Теперь он вспоминал, как ее ладони гладили его тело, скользя по нему, будто пытаясь вылепить по-новому, заставляя его содрогаться не то от нежности, не то от наслаждения, возбуждая в нем чувства, воспоминания о которых относили его к далекому прошлому, к первому опыту, пережитому благодаря щедрости Пепоны Беттонеки, или тем услугам, что так ловко оказывал Николо де Сеттаро; но теперешние его чувства обрели некий новый, неведомый прежде оттенок такой нежности, в какой он даже не осмеливался себе признаться.
Ибаньес закрыл глаза и какое-то время лежал так, восстанавливая в памяти прошедшую ночь и сравнивая ее с последними ночами, проведенными с Шосефой Лопес де ла Прада, матерью его десяти детей, пока в спальню на цыпочках не вошла девушка в поисках кувшина. Тогда он что-то пробормотал и притянул ее к себе. Она не сопротивлялась. Он собрался было раздеть ее, но тут вспомнил, что, несмотря на десятерых рожденных от него детей, ему так ни разу и не довелось увидеть Шосефу Лопес де ла Прада обнаженной; тогда он сказал себе, что и теперь вполне можно сделать так же, и овладел Лусиндой поспешно и торопливо. Когда все закончилось, она приласкала его и сказала:
— Было хорошо, но не наспех приятнее.
И тогда он понял, что сможет полюбить ее, что кроме нежности и ладоней, что опускаются ему на плечи, словно голубки, возможно, тут будет большое чувство, какого до этого самого времени на протяжении всей своей жизни он еще не испытывал, и его охватила какая-то неизведанная тревога, ощущение беззащитности и грусти.
Когда он встал, было еще раннее утро, и он собрался поохотиться на какую-нибудь дичь. На самом деле это был лишь повод свободно побродить по горам, вспоминая места детства, которые он собирался вновь покинуть через пару дней, может быть, навсегда, места, где он еще не был в предыдущие дни, где в детстве пас коров; но теперь он непременно навестит их, ибо охота — это занятие не для мальчика, но для мужа.
Он бродил и бродил по горам, сколько душе было угодно, но так ничего и не подстрелил. Когда кто-то попадал ему на прицел, он находил предлог избежать выстрела, словно в то утро он каким-то необъяснимым образом решил щадить жизнь. Он бродил по горным тропам и дорогам, по которым гоняли скот, и наконец направился к церкви, где вновь увидел деревянный крест, стоявший у входа и напомнивший ему о мессе, которую нескончаемо и нудно служили здесь в дни его детства, тянувшейся медленно и ужасно, что оставило на всю жизнь отметину в его душе.