— Принимаешь меня за драгунского капитана? А как ты… с гостями?
— Мы еще раньше договаривались. Поедем в Каррас. Посидим немного…
— Я в начале седьмого пошлю за тобой Глебова. В Каррас, ты сказал? Значит в Каррас. Он отвезет тебя на место.
— Я для тебя взял четыре билета на здешние ванны. Достаточно?
— Пока да.
Для себя он взял целых пять билетов. На пять дней. Скоро надо уезжать — и хорошо бы завершить лечение. Ему оставался один день. Бог решает за нас. А мы — бессильные твари.
Алексис уехал. Нельзя сказать, что у него был такой уж радужный вид.
Странно! Но в эти последние дни только он вспоминал о гаданье мадам Кирхгоф. Сам Михаил напрочь позабыл о нем.
Но светило солнце — и горы плавились. И Михаил был, кажется, влюблен. А может, серьезней всё… В Пятигорске был легкий ветерок, и ему отзывалась «Эолова арфа». А в Железноводске совсем тихо. Только солнце и горы. Великолепная, такая сытая тишина во всем мире.
Вскоре приехали гости. И Лермонтов окружил их заботой. Их было больше, чем он ожидал. Он даже чуть расстроился. Не дадут побыть с Катей. С ней приехала, конечно, тетка — мадам Обыденная (неудобно звать только так, но имени не сохранилось). Они с тетей в коляске, а трое мужчин верхом: Бенкендорф, Пушкин Лев и Дмитревский — тифлисский чиновник. Он, кажется, в свое время делал предложение Нине Грибоедовой. Но она отказала, как всем отказывала. В Пятигорск он приехал с тоской по каким-то другим карим глазам и писал им стихи. Поэт был никакой, но стихи влюбленного получались хорошие. Лермонтов их одобрил. Даже сказал, что понял по ним, что надо любить только карие очи. Кстати, и у Кати были карие. Только чуть темней. Но об этом он как-то не думал. Дмитревский с Михаилом были друзья.
Пошли гулять в рощу поблизости. Пушкин занял всех каким-то длинным и путаным рассказом… Он любил Москву и все московское, и московские легенды, похожие на анекдоты, которые тем не менее оказывались былями…
А Катя с Лермонтовым незаметно отделились ото всех и ушли поглубже в рощу. Стали бродить меж дерев, сперва под ручку. А потом Катюша бросила его локоть и побежала, и скрылась за деревом: дитя есть дитя. А Лермонтов кинулся ее догонять. Они стали играть в пятнашки, как маленькие.
«На мне было бандо. Уж не знаю, какими судьбами коса моя распустилась и бандо свалилось… он взял и спрятал в карман», — писала потом Катя сестре. Ничего подобного. Бандо свалилось оттого, что он обнял ее и поцеловал. А она ответила поцелуем ему, сама не поняв, что произошло, а он целовал ее еще и еще.
— Но я совсем не похожа на Варю Лопухину! — сказал она растерянно.
— Тем лучше! — сказал он и поцеловал снова.
— Но мы же с вами — родня!
— Вы забыли: очень дальняя.
— Но вы соскучитесь со мной!..
— Но разве с жизнью можно соскучиться?
«…то была одна из тех чудных красавиц, которых рисует нам молодое воображение, перед которыми в волнении пламенных грез стоим на коленях и плачем, и молим, и радуемся бог знает чему…» («Штосс»).
Но он был еще здесь и убеждал ее, что всё не так и он не соскучится. А мир вокруг был прекрасен и светел, и деревья были добры к ним и скрывали их поцелуи от остальной публики.
И ей только казалось после, когда вспоминала об этом дне, будто он был грустен с ней! Ничего подобного! Просто… она так думала после — когда уже знала, что случилось.
Они выехали к Пятигорску где-то во втором часу дня. И дамы были опять в коляске. А четверо мужчин на конях, верхом. И он держал повод одной рукой и ехал, обернувшись или постоянно оборачиваясь к ней. И знал, что она тоже из окошка смотрит на него, хотя с ним было еще трое мужчин.
«…она с грустным взором оборачивала к нему эти страстные, глубокие глаза, которые, казалось, говорили: „смелее, не упадай духом, подожди, я буду твоя, во что бы то ни стало! я тебя люблю!“» («Штосс»).