Он так и сказал: «когда умер», не «родился», а именно «умер». И прозвучало это «умер» как «началось». Началось со смерти – не с рождения. Он рассказывал короткими фразами, скупо, без эмоций, а я смотрел в его холодные глаза и видел.
Я видел снег. Мартовский снег, скованный коркой наста, жесткого, острого на изломе. Режущего босые ноги. Жадно впитывающего кровавые капли. Я видел женщину с посинелым младенцем, прижатым к вывалившейся из рваной рубахи груди, растрепанную и избитую, с пустыми глазами. Девочка лет пяти, тоже босая, тоже в одной исподней рубашонке, жмется к ней, подвывает от ужаса, но матери все равно. Она уже мертва, и тот десяток шагов, что осталось пройти до исходящей паром полыньи, делает только ее искореженное тело, а душа… А душа уже слетела, нет ее здесь. Женщина не видит гогочущих опричников в черных кафтанах. Не чувствует горького запаха дыма, что поднимается над провалами крыш, над разграбленной усадьбой. Не слышит хрипов висящих на крестах.
Я смотрел на нее глазами Костика, молодого боярина Шеина, распятого рядом с отцом и братом. Смотрел на своих жену и дочь, делавших последние шаги к холодной бездонной могиле. Хрипел, посылая проклятья кровососу, прячущему под мономашьей шапкой жажду сеять смерть, отнимать жизни, пожирать их. Тело мое выгибалось от острой боли, разум накрывала пелена, плотная и красная, как колпак палача. Я умирал. Уже почти умер, агония открыла дверцу: лети, душа, прощай.
Душа не успела.
На растерзанный, сгорающий болью мозг рухнуло Знание. Раздавило бетонным многотонным блоком. Размазало.
И я вынырнул. Голым и грязным, как висел на кресте. На берегу Клязьмы, посреди городского парка в Химках. Там, где когда-то стоял мой дом, родовая усадьба бояр Шеиных. Вынырнул, прекрасно зная, где и, главное, когда. И кем. Консьержем, тем, кто обязан открывать и закрывать двери, спонтанные т-переходы. И не может отказаться.
Я встряхнулся мокрым псом, сбрасывая одурь, картинка рассыпалась пестрыми брызгами. Передо мной снова был Костик.
– И давно ты, это… вынырнул?
– Не особо. Лет сорок-сорок пять. Я не считаю. Бессмысленно считать вечность.
– Ну хорошо, – я не унимался, – кураторы, консьержи, курьеры. Допустим, я всосал инфу и уверовал. А ретранслятор? Можно поподробнее?
– Да чего уж, – Костя криво ухмыльнулся, недобро как-то, – раз пошла такая пьянка… Мы говорим: идеи носятся в воздухе, идея овладела массами. Но вот, чтоб идеи хватило на большие массы, ее, идеи этой, должно быть много. Чтоб овладеть массами, идея должна достичь критической массы. Тавтология! Но верная. Вот тут и вступает ретранслятор, который передает идею в… ну пусть, ноосферу, а оттуда ее разносит по головам. И лучше, чем человеческий мозг, ретранслятора не найти.
– Ты хочешь сказать, что где-то кто-то транслировал через человечий мозг идею о прекращении войны?
– Ага.
– А Сонка для чего? Для каких идей?
– Элементарное размножение. Ты в курсе, что население планеты начало неуклонно снижаться?
Конечно, я был в курсе. Не то чтобы следил, но иной раз выплывали пред мои ясные очи испуганно заикающиеся статейки. Про то, что нас уже всего три с половиной миллиарда. Что еще сто-сто пятьдесят лет, и мы пройдем точку невозврата. Девальвация культуры, атомизация личности, вся эта возня со свободами и выбором гендеров, поколения детей, выращенных в госприютах, где им вбивалось в головы: вы не женщины и не мужчины, вы пустая оболочка, что туда залить, выбираете сами. Силикон в лифчиках, пластик в трусах. А любовь? Разве такое существо неопределимого пола можно желать? Феромоны на справляются. Доигрались, короче. Даже Африка не спасает. Там тоже с ростом цивилизованности, все меньше интереса к примитивному размножению. Столько всего успеть надо: карьера, активитэ̀, путешествия, борьба за то и за это – не до детишек.
– И Сонка…
– Ну да, транслирует идею семейных ценностей, – Костик закивал головой.
– А почему именно она?
– Ну знаешь?! Уникальная потому что. Многое должно сойтись: возраст, психотип, характеристики проводимости мозговых оболочек, генетический слепок, до хрена всего. На всю нашу вымирающую планету, видать, она одна подходящая.
Он еще раз хлопнул ладонями по подлокотникам:
– Ладно, пошли что ли. Разоткровенничался я. Тяжело, знаешь, все время в себе держать.
Он ничего не сделал: никаких пассов, прочерченных в пустоте врат, вспышек, как в модуле перемещения. Кажется, я моргнул, и вот вокруг биолаборатория нашей базы. Мыши любопытно шевелят усиками за стеклами аквариумов. Костик вытащил из-за пазухи крысу и сунул ее в птичью клетку:
– Добро пожаловать домой.
– Слушай, Костик, я ж подводный модуль бросил. Там, под Черепахой. Вернуть надо.
– А, – он, не оборачиваясь, шел к выходу, – ну иди, возвращай.
И я оказался там, откуда попытался допрыгнуть до Сонки, в камере т-перехода на подводном модуле. Я с трудом выкарабкался из тесной коробки, все-таки надо было делать ее пообъемнее.
Загнав модуль-подводник в эллинг, вылез наружу и вновь наткнулся на Костика, он, явно, поджидал меня.
– Пошли, – говорит.