Уж, казалось, Горий-то — старого леса кочерга, на кривых оглоблях не объедешь — а наутро с вещами из хоромины вон, да и укатил, ворота на оба полотна распахнуты...Молва по народу пошла, что вся беда с того песку белого. Зачурали место.
Едва-едва дрема взяла, ан зашуршало-заскребло у порога вдругорядь.
— Да уймись ты, чучело бессердечное! Дай поспать! — сказал Сумарок в сердцах, на шум яблоком бросил.
— Чучело бессердечное? Ладно что чучело, но второе прямо обидно слышать...
Сумарок так и сел, заморгал в темноту: всего свету было, что Луна в окошке.
Кнут опустился рядом, вытянул длинные ноги. Из ладони в ладонь яблочко перекинул.
— Чего ты? — спросил, заглядывая в лицо.
Сумарок потер лоб.
Задваиваться вроде перестало, но как наяву видел свои руки, налегающие на рычаг, долгую железную бочку с окном во весь бок...
— Скажи, — заговорил Сумарок медленно, отгоняя видение напряжением воли, — помнишь ты, как появился? Кто тебя сотворил?
Сивый удивленно присвистнул.
— Я тебя, конечно, с родителями сведу, честь по чести, но не рано ли?
— Мне нужно знать, Сивый. Мне важно знать.
Кнут вздохнул протяжно, знакомым жестом откинул волосы.
— Ох, беда мне с тобой. Долгий тут разговор, Сумарок-паренек.
— А мне спешить некуда, — усмехнулся Сумарок, потянулся, взял из ладоней кнутовых яблоко.
Встретились глазами.
Кажется, кое-кого он спасти все же успел.
Прокуда
— Может, он этот, дурачок? Как наш Кашка-козопас.
— Да с чего ты взял?
— Рыжий…
— Что с того? Не все рыжие дурачки.
Пришлось нырнуть обратно, под забор, потому что “дурачок” — как зачуял — голову повернул. Хотя слышать навряд слышал, все же, шумно при постоялом дворе…
Милий прерывисто вздохнул, зажмурился. Взял себя за расшитую рубаху на груди, потянул.
— Не зыбайся, я сам-один подойду, — решил Шпынь.
Пожалел друга. Со зверьми-птицами да пчелами своими Милий был куда говорливее.
— Так мое дело. Мне и разрешать его, — ответствовал Милий тихо, но твердо.
— Ну, тогда давай выждем маненько. Поест, подобреет. У меня-от батя завсегда после щтец будто другим человеком делался…
Милий кивнул. В засидке ему караулить редко доводилось, разве что когда котку вылавливал или птушку подраненную стерег.
Это Шпынь везде успевал — что под забором, что на заборе.
Из кустов выбрались, уселись на бревнышко у развилки.
Милий вздохнул, локти на колени поставил, подбородок на ладони пристроил. Глаза прикрыл, тихо улыбнулся. Ссадины на скуле полыхали, ровно кто углем горящим в темноте прочертил.
Сенница постаралась.
После этого случая Шпынь и сказал, что пора бы и укорот дать.
На случай, Горбушка растрепал, что к постоялому двору чаруша пристал. Молодой, мол, да бывалый — совладал с рассохой, заборол старую, обломал рога.
Шпынь черкал прутиком в пыли дорожной, думал-гадал: чем бы им чаруше поклониться. Милий вот хорошего двора, богатого отца, а в кармане — вошь на кукане. Все на скотину свою хворую спускал, а что оставалось — детям на леденчики, на сладкие прянички…Уж такой жалостливый уродился, ничего к рукам не прилипало.
У Шпыня, конечно, были свои закладки зарыты, только крепко он сомневался, что чаруша тем улестится.
Добро бы чудь знатная, а так — девка сенная.
Ни к мошне, ни к славе.
Чепуха, стоит ли мараться?
Так думал, сердито хмурил кустистые брови. Может, и чепуха, да не для всех.
— Поздорову, молодцы.
Шпынь аж подпрыгнул, Милий ахнул, распахнул светлые глаза.
Как подкрался, рассердился Шпынь. Давно его на испуг не брали.
— И тебе не хворать, дядя, — сказал с расстановочкой, цыкнул, хотел ще под ноги плюнуть, чтобы отгреб на пару шажочков, но глазами встретились — и передумал.
Один глаз у чаруши был прикрыт, зато второй, синий, не по-людски востро глядел.
Чаруша опустился рядом на бревно, вытянул долгие ноги.
— Чего хотели-то? — спросил просто.
Милий залился краской, но отпираться не стал. Заговорил, спотыкаясь в словах от волнения:
— Не прогневайся, человек добрый, просьба у нас…у меня к тебе. Злыдня одолела, продыху не дает.
— Вредит? — склонил голову чаруша, глядя на отметины.
Милий невольно коснулся пальцами ссадины, одернул руку.
— Это так…Ерундовина, вскользь пришлось. Она, злыдня, скотинушку мне портит.
— Коров выдаивает? Жеребцов холостит?
— Это кто тут жеребец холощеный, — сквозь зубы заговорил Шпынь, обидевшись на смешок в голосе чаруши.
Милий ему неприметно локоть пожал, продолжил мирно речь вести.
— Котят душит. Щенят давит. Малых да калечных не милует. У меня, добрый человек, что-то вроде домика призорного, я там собираю скотину ненадобную, порченую, да по мере сил спасаю. Лечу, кормлю-пою, выхаживаю, после по хорошим дворам пристраиваю…
— Та-а-ак, — чаруша вперед подался.
Милий приободрился, плечи развернул.
— А недавно бесчинства злые почали твориться: то птахе с крылом больным голову свернут, то кошке-калечке хвост обидят…