Я внимательно стал смотреть. Если не приглядеться, и не поймешь, с какой силой он бьет. Однако когда его молот опускается, пень, который нужно выкорчевать, начинает качаться, будто бы сам по себе, будто сама скала выталкивает его.
Когда он бил по какому-нибудь пню, разрушался и камень. Камни взлетали вверх, рассыпались, исчезали: оставались только пни, которые я оттаскивал вниз. Старик совсем не уставал, не потел, не отдыхал. И пока он корчевал пни, не умолкал все тот же его голос, все та же песня.
Он учил работать, сливаясь воедино с камнем, со скалой, учил быть сильным, учил не знать слабости.
Пролетали дни, складывались в жизнь. Изменились мы, изменилась гора. Мы боролись с горой. Мы разжигали огонь, разжигали сердце, разжигали надежду. Мы разжигали огонь днем, ночью, на рассвете, в сумерки. На огонь, который мы разжигаем, смотрит скала; если нас нет, если нет огня — скала скучает, чувствуя наше отсутствие, глядит выжидающе, мрачно. Ель, можжевельник, рябина, горы и камни — все спят, никогда не спит Комурчу. День и ночь он в движении, не зная усталости; он кажется мне хозяином, душой этого мира; иногда он, маленький, еле заметный, сидит возле костра, нещадно подставляя себя пламени, я вижу — еще немного, и загорится, как можжевельник, но ему хоть бы что, даже не потеет.
Мы сваливаем выкорчеванные пни в глубокую яму и разжигаем огонь. Смолистое дерево потрескивает, взлетают искры, лепятся по склону скалы. Кажется, и скала вспыхнет сейчас ярким пламенем.
Потом пламя гаснет. Мы приносим снег с ближайшего ледника, забрасываем, пригашиваем огонь, тлеющие угли сверху закидываем землей. Кажется, будто огонь умер, хороним его. Скала хмурится. Нет, огонь не умер, дерево тлеет, превращается в уголь.
Погрузив на двух быков восемь мешков с углем, Комурчу уезжает. Куда ездит, что делает с углем, я об этом не спрашиваю, он не рассказывает. Иногда отправляется ночью, иногда — днем. Вообще ничего не боится и обо мне думает, что не боюсь тоже. Он не разговаривает со мной. Когда у него хорошее настроение, сидя возле огня, поет. Его песня — загадка. Каждый день его голос звучит по-новому, песня звучит иначе. Кажется, будто не Комурчу — каждый день имеет собственную песню. Иногда вижу: поет не он — сам огонь поет, старик превращается в огонь. Вижу его посреди огня, думаю: значит, огонь и есть удивительный этот человек?
Он уезжает с мешками угля, а когда возвращается, я пирую: он привозит хлеб, сахар-нават, появляется и другая еда. Он не говорит, чтобы я ел, просто ставит так, чтобы я видел.
так поет он иногда.
Комурчу уезжает, я остаюсь. Работаю один. Устаю один. Я тоже, как Комурчу, пытаюсь петь, но у меня не получается, как у него. Если даже пою его песни, скалы не слушают, огонь не подпевает мне. Почему так, не понимаю.
Мне хочется поговорить со стариком, но я боюсь. Никогда он не запугивал меня, однако я не смею подойти. Я желал бы, чтобы он никогда не сердился, чтобы всегда оставался таким же. Каким? Мне кажется, если старик рассердится, не только у меня, даже и у скалы не будет больше покоя, — столько пламени собрано в нем.
— Переселим Калычу пониже, — сказал он мне однажды.
Я так и сделал. Сам он ни разу не вошел в ее юрту, а проезжая мимо, не отвечал на ее приветствие, как и на мое тоже. Калыча не обижалась на него за это.
Прошло время, и он дал мне денег. Около тридцати рублей. В те времена на рубль можно было купить много бязи, за три рубля отдавали барана. Деньги я отнес Калыче.
Однажды, загрузив яму пнями, мы сидели возле огня. Комурчу засмеялся. Засмеялся беззвучно, и я увидел — он стареет прямо на моих глазах. Оказывается, ему нельзя смеяться. Видно, он знал об этом и потому никогда не смеялся. Будто сжали, измяли, сморщили его…
— Вы стареете сейчас, да, Комурчу-ата? — спросил я.
— Не знаю. Что такое старый? — Это — когда морщины покрывают лицо, седеют волосы, сгибается спина, выпучиваются глаза? Когда худеют, теряют силы? Ничего такого нет у меня. Скажи теперь сам, разве старею? — отвечал он, нахмурившись.
Когда смех сбежал с его лица, опять он стал казаться молодым. Помню, один старик из моего аила говорил, что смех молодит людей, а этого, значит, наоборот — старит. Получается, чтобы он состарился, нужно его почаще смешить?
— Почему вы мало говорите? — спросил я.
— Чтобы долго жить.
— Разве жалеете о дне, когда говорите много?
— В тот день я старею.
— Для чего же тогда язык?
— Чтобы человек скорее состарился.
Я совсем не понимал его слов.
— Что интересного видели вы в своей жизни?