Все запаздывало тогда. Поздно закончились пахота, сев, поздно поспело, мало того, поздно растаял ледник на вершине горы… Сколько ни затачивай плуг — лемеха не входили в землю; сколько ни стегай коня — стоял без сил, опустив голову. Сорока ехидно смеялась, садилась на ссадину на хребте лошади; сколько ни отгоняй ее, не отцепится, — высмеивала и лошадь, и человека; казалось, она одна в целом мире сохраняла прежнее свое обличье, черные крылья ее блестели, крик делался еще громче. Она клевала в эту ссадину, будто добывала обычную пищу…
Да, тогда только-только кончилась война. Этот самый Кызалак был мальчишкой, ходил за однозубой сохой, в которую были запряжены лошадь и бык. Только он один из всех ребятишек в аиле давно уже не глядел на дорогу. Отец его погиб еще в сорок втором. Теперь он работал за взрослого — наравне с матерью. За эти три года Кызалак сделался взрослым. Детство его было отнято войной.
Перед глазами Серкебая появился Кызалак — увидел его мальчишкой, каким был тогда в сорок пятом… Мелькнул Кызалак — и тут же обернулся длинной черно-пестрой змеей… Сердце у Серкебая заколотилось, чуть не выскочило из груди. Снова представил Кызалака, — и опять его образ заставил вспомнить змею… — казалось, они подстерегали друг друга, боролись, змея обвивала Кызалака, Кызалак змею… Вдруг набросились на Серкебая, сжали, стиснули, задушили…
Снег продолжал идти. На улице — люди, слышно, доносится говор. О чем они? О только что закончившемся собрании, о Кызалаке и Серкебае?
Когда выходили из колхозного Дома культуры, кажется, не было вокруг так много народу. Сам Серкебай выглядел бодрым, шагал уверенно, рядом — привычные, старые и молодые, всегда поддерживающие его, — что-то говорили, но Серкебай не слышал, ноги будто сами несли его к дому. Он спешил к Бурмакан. Из многих прошедших дней, месяцев, лет — сегодня Бурмакан особенно нужна была ему. Сегодня, когда он ушел на пенсию. Он жалел ее больше, чем себя…