«А если бы Серкебай был моим отцом и ударил бы плеткой, а? Плакал бы я тогда? Да. А почему я не заплакал сейчас, когда ударил председатель Серкебай? Этот человек — чужой. Пусть чужой: боль от удара — плата за то, что раскрылись мои глаза. Есть обычай — все должны подчиняться ему. Младший не смеет перейти дорогу старшему, девушка не смеет пересечь дорогу перед мужчиной, слово старшего — закон. Председатель правильно сделал, наказав меня, я сам виноват. Прожил двенадцать лет, а не различаю старших и младших, ругаю председателя, ничего не умею делать, плачу — не могу поднять быка, что я за человек! Скажу ему — пусть будет мне отцом, пусть бьет меня, но пусть научит всему… Одно плохо: рубашка моя порвалась. Где найду другую?.. Нет, не так… У меня нет отца, поэтому председатель ударил… Ударил потому, что он председатель, он сильный… Если бы жив был отец, разве ударил бы меня Серкебай? Я убью его… Я отомщу ему… Я — Кызалак, я сын своего отца…» В смятении мальчик стремительно обернулся назад, увидел: в глазах Серкебая стоят слезы, что-то говорят, о чем-то просят его глаза председателя. Неужели просят простить? Серкебай вытер глаза рукавом и, задыхаясь, пробормотал:
— Я виноват перед тобой. Я погорячился, Кызалак. Ты показал, что сильнее меня. Будущее — твое, за тобой, за тебя… Мы постареем, на смену нам завтра придете вы. Не подражай мне, будь таким, как сейчас, будь сильным, устойчивым. Слабый, несдержанный человек умирает тысячу раз, сильный — только однажды. То, что ударил тебя, — это и есть одна из тысячи моих смертей. Ты взял верх надо мной, сегодня ты выше меня. Я получил от тебя урок, я получил урок от жизни, ты стал моей жизнью, моим учителем. Возьми плетку, ударь меня. Поторопись, пока нет никого. Хлестни хоть раз. Если не сделаешь этого, тяжесть останется в моей душе. Тяжесть вины перед тобой. Я человек, который будет мучиться всю жизнь из-за совершенного однажды… Не жалей, прошу тебя: если ударишь, исполнишь мое желание… — Серкебай вложил в руки мальчика плетку.
— Младший не смеет поднять руку на старшего. В обычаях киргизов нет такого. Не буду бить. Сумасшедший я, что ли, — ударить председателя! Отец мой умер, сказанное им живо для меня. Отец так говорил: если старший ударит тебя, не отвечай даже словом.
Мальчик шумно шмыгнул носом, покрасневшим от холода и слез, и лишь теперь стало видно, что это ребенок. Он отвернулся от Серкебая и заплакал. Заплакал беззвучно, без голоса — стыдился показать свои слезы. Это тоже было наказом отца: «Не плачь, как женщина, распустив слезы на глазах у людей. Ты — мужчина. Мужчина должен вести себя как мужчина».
— Киргизский обычай… Ты знаешь киргизский обычай — я не знаю его? Есть обычай, позволяющий бить сироту? Паршивец, ты каменный, что ли? Эх, если б в моем аиле было хоть три десятка таких мальчишек, как ты! В тебе — наше завтра… А теперь скажи всем… Скажи, Серкебай — собака. Скажи, что не вытерпел твоих проклятий. Пусть меня судят — заслужил…
— Разве я способен на подлость? С какими глазами стану жаловаться, что меня побил председатель? Разве это мне нужно? А если вас заберут и на ваше место придет плохой председатель, что тогда? Это значит сделать плохое народу. Кто будет тогда виноват? Разве могу пожаловаться?
— Не станешь?
— Нет. Отец не учил меня подлости. Вы похожи на моего отца. Как могу предать отца? Бороться против отца? Вы мне не сделали ничего плохого.
Теперь заплакал Серкебай. Прижал мальчика к груди и поцеловал. Почему? Может быть, лишь теперь понял, что это значит, мальчик, — у самого были только дочери, может быть, пожалел, что у него нет сына, может быть, захотел, чтобы этот мальчик стал его сыном?
Это и есть мечта. Каждый знает ее. Нет такой души, чтобы достигла пределов своих желаний.
— Что за женщины там идут?
— Не знаю, отец Серкебай.
— Сынок ты мой… А если видел народ, что же скажут теперь?
— Что они скажут? Скажут, что получил наказание…
— Сюда повернули… Наверное, это те, что прокапывали арык… Может быть, уйдешь поскорее, Кызалак?
— Нет. У меня не хватит силы. Сегодня мне не досталось похлебки из толокна.
— И мне… Видно, кончилось толокно…
— Плохо, что у меня порвалась рубашка.
— Я дам тебе свою.
— Почему не сделают так, чтобы никогда не рвались рубашки?
— Тогда одежда потеряет всякую ценность.
— Почему люди не созданы бессмертными?
— Тогда жизнь потеряет всякую ценность.
— Почему отец с матерью кажутся лучше всех?
— Потому что они дали жизнь.
— Разве только поэтому? Мать не только дает жизнь — дает свое белое молоко, учит говорить. Ведет за руку, когда делаешь первые шаги. Она учит дышать воздухом, принимать пищу, видеть мир, любить, распознавать добро и зло. И отец тоже такой, одна лишь разница, что не выкармливает подобно матери.
— Откуда ты все это знаешь, Кызалак?
— Мне рассказал отец.
— Как мог рассказать твой отец? Ты ведь был совсем ребенком, когда ушел твой отец?
— С самого моего рождения, когда я лежал в колыбели, когда стал подниматься на ноги, когда делал первые шаги, когда учился говорить «отец», — всегда он разговаривал со мной.