Она не чувствовала себя желанной и осознание своей непривлекательности сейчас, в эту самую минуту с ним, ввергало ее в такую тоску и печаль, что она и сама удивлялась ее силе. Хотя какое ей до него дело? Как бы то ни было, она сама оставила его, напомнила себе Анна. Но внутренний голос, знал, что и он своей отстраненностью, холодностью и закрытостью не дал ей выбора, а слова фрау Остеррайх, стали последней каплей, чтобы прийти к решению, которое она подсознательно приняла в самом начале романа. Уж лучше опередить его, чем ждать, когда он ее оставит, и чем раньше, тем, будет легче. Вот только едва ли это было важно теперь, и хотя прошло не так много времени, но кажется, будто все случившееся между ними было пропасть назад.
Погруженная в свои мысли, Анна только сейчас начала понимать, что в его шаге и движениях что-то было не так. Ушла та легкость и гибкость, что так восхищала и пленяла ее, и подлаживаясь под его тяжелый шаг, она, наконец, осознала, что за время их расставания, нечто дурное произошло с ним, и он, словно опережая ее мысли, вдруг без обиняков произнес:
— Я еще не совсем восстановился после аварии. Как хрупок и слаб оказывается человек, лишь секунда нужна, чтоб сломать его, но даже жизни не хватит, чтобы вновь излечить.
— Авария?! — удивленно и испуганно вскрикнула Анна и прижала руки к груди.
Он остановился, и, нахмурившись, спросил:
— Разве ты не знала? Ведь все газеты трубили об этом. Поезд Калле — Ницца. Разве ж ты не читала газет? И потом, положим, ты оставила меня, но ты не могла не знать, что поездом я должен был вернуться. К тебе…
Анна судорожно начала вспоминать события тех дней, кажется, что-то такое писали, но она с точностью не могла бы сказать, что именно. Чувства и эмоции, отчаяние и одиночество, и хаос мыслей в те дни так захватили ее, что она словно оставила весь мир, и все что в нем происходило, погрузившись в пучине лишь своих горестей и печалей, не ведая и не слыша ни чужое горе, ни чужие беды. Погруженная в депрессию и жалость к себе, она отвергла этот мир, мир, который когда то отверг ее. Что ж, так устроен человек. И потом, кажется тот злополучный поезд, был в пятницу, а Дэвид должен был сесть на воскресный.
— Я не думала, я не знала, что твой поезд в четверг…, — стремясь оправдаться, а скорее оправдать себя в своих же глазах тихо произнесла Анна.
— Я решил вернуться раньше, — сухо произнес Дэвид. — «Спешил к тебе, так тосковал», — хотелось ему добавить, но он смолчал. Но все же, во взоре был упрек: «Я тебя так ждал».
Она посмотрела ему в глаза, и чувство вины, жгучее, почти невыносимое, захлестнуло Анну. Она запуталась, заплутала, в такой сложной и непонятной жизни. Казалось раньше, ее жизнь, была, что колея, так ясно и понятно, а сейчас, тысяча дорог, и которая их них верная не понять.
— Прости, — только и смогла вымолвить Анна. Но слово это будто пустое и полое, и совсем ничего не значащее, и все же оброненное, оттого, что нет других слов, способных передать сожаление и вину, и хоть и бесполезное, но все же так ко времени необходимое.
Он промолчал в ответ.
Так они дошли до конца набережной. В этой части, почти не было людей и мало зданий, лишь недостроенный и брошенный отель, стоял на возвышение. Чей-то несбывшийся проект тщеславия, расцвета и последующего разорения, где роскошный фасад соседствовал с дешевой кладкой, словно кольца дерева, указывающие, какой год был богат, а какой — на грани разорения. Неподалеку пара прохожих, до странности угрюмых, на Лазурном берегу, где каждый должен быть, наверное, если не счастлив, то хотя бы беззаботен. Но так бывает.
Анна не глядя на Дэвида повернула к морю. Ей не хотелось, чтобы он видел, как одна потаенная слеза украдкой скользнула по ее щеке.
И будто агнец на закланье он пошел за ней.
— Почему же ты уехала, так ничего не объяснив! — не выдержав, воскликнул Дэвид. В одну секунду он неожиданно для самого себя потерял терпение. Терпение, которым дорожил и свою сдержанность, которую ценил и в себе и в других, и почитал за главную добродетелей, без оглядки позабыл. Сейчас он был тем, кого презирал, человеком эмоциональным, человеком чувствующим и потому неразумным. Всю свою долгую жизнь, стараясь отринуть эту часть себя, пряча ее где-то в глубине белоснежной и накрахмаленной рубахи, явил ее здесь и сейчас, как слабость, как погибель.
— Теперь уже и не знаю, — так и не взглянув на него, а глазами все еще ища у моря поддержки, произнесла Анна. — Мне казалось, — продолжила она, — что тогда, это было верным решением. Мне казалось, твои чувства несерьезны, лишь прихоть, и вопрос времени, когда ты оставишь меня. В твой отъезд, этот конверт, как оскорбление, и потом…, — запинаясь и не решаясь сказать, начала Анна: — я встретила фрау Остеррайх. Она мне поведала некоторые подробности.
— О чем же?! — гневно воскликнул он, уже предвидя сплетни и кривотолки злопыхателей о чем бы то ни было. Уж они найдут повод позлословить, даже если ты монах безгрешный, а уж он ни монахом, ни тем более безгрешным не был.
Тишина в ответ. Лишь снова долгий взгляд куда-то в море.