Киргизка тоже упомянута не случайно: это указание на рассказ Всеволода Иванова «Дитё», в котором сибирские партизаны, заставив киргизку кормить русского младенца, замечают, что ее ребенок прибавляет в весе быстрее русского, и киргизенка убивают. Эпизод этот для Бабеля имел особое значение: мать его собственного сына, Эммануила, Татьяна Каширина, вышла замуж за Всеволода Иванова. Иванов ребенка усыновил и перекрестил в Михаила {389}. А в 1929 году чета Ивановых произвела на свет своего сына, Вячеслава... Таким образом, у сына Бабеля появился конкурент.
Дедом Карла-Янкеля был кузнец Иойна Брутман. Иойна — это идишское произношение имени библейского пророка Ионы, а в иврите слово птр [уопа] означает «голубь». В Новом Завете голубь символизирует Святой Дух.
Имя отца указало ремесло его сыновьям:
«В мою пору у него росли три сына. Лучше их голубятни в городе не было. Сыновья кузнеца выходили на Александровский рынок с сотней пар голубей. Перед самой войной они начали водить почтовых голубей. Это была фабрика птицы; они занимали места столько же, сколько и сама кузница. Нельзя было и мечтать о том, чтобы перешибить Иойниных сыновей».
Что же касается кровавого пота на лбу Полины, то в рассказе он, видимо, появился не из Евангелия, а опосредовано. И таким посредником была повесть Николая Лескова «Владычный суд», точнее эпизод, повествующий о забранном в рекруты сыне еврея. Виновником этого оказался некий еврей-выкрест, вместо своего подмастерья обманом вставивший в список подлежащих призыву другого человека. И вот теперь несчастный отец призванного тщетно обивает пороги, моля об отмене безжалостного решения. И выглядят его потуги:
«до крайности образно, живо, интересно и в одно и то же время и невыразимо трогательно и уморительно смешно, и даже трудно сказать - более смешно или более трогательно.
<...> благодаря бога, ни у меня, сидевшего за столом, пред которым жалостно выл, метался и рвал на себе свои лохмотья и волосы этот интролигатор{390} <...>, ни у глядевших на него в растворенные двери чиновников не было охоты над ним смеяться.
Все мы, при всем нашем несчастном навыке к подобного рода горестям и мукам, казалось, были поражены страшным ужасом этого неистового страдания, вызвавшего у этого бедняка даже
Да, эта вонючая сукровичная влага, которою была пропитана рыхлая обертка поданных им мне бумаги которою смердели все эти «документы», была не что иное, как
Кто никогда не видал этого
По крайней мере это росистое клюквенное пятно на предсердии до сих пор живо стоит в моих глазах, и мне кажется, будто я видел сквозь него отверстое человеческое сердце, страдающее самою тяжкою мукою - мукою отца, стремящегося спасти своего ребенка... О, еще раз скажу: это ужасно! <...> Я невольно вспомнил кровавый пот того, чья праведная кровь оброком праотцов низведена на чад отверженного рода, и собственная кровь моя прилила к моему сердцу и потом быстро отхлынула и зашумела в ушах.
Все мысли, все чувства мои точно что-то понесли, что-то потерпели в одно и то же время и мучительное и сладкое. Передо мною, казалось, стоял не просто человек, а какой-то кровавый, исторический символ. <...>
Эта история, в которой мелкое и мошенническое так перемешивалось с драматизмом родительской любви и вопросами религии; эта суровая казенная обстановка огромной полутемной комнаты, каждый кирпич которой, наверно, можно было бы размочить в пролившихся здесь родительских и детских слезах; эти две свечи, горевшие, как горели там, в том гнусном суде, где они заменяли свидетелей; этот ветхозаветный семитический тип искаженного муками лица, как бы напоминавший все племя мучителей праведника, и этот зов, этот вопль “Иешу! Иешу Ганоцри, отдай мне его, парха!" - все это потрясло меня до глубины души... я, кажется, мог бы сказать даже - до своего рода отрешения от действительности и потери сознания... <...> Отчаянный отец с вырывающимся наружу окровавленным сердцем, человек - из племени, принявшего на себя кровь того, которого он зовет “Иешу”... Кто его разберет, какой дух в нем качествует, заставляя его звать и жаловаться “Ганоцри”?