Свою голодовку он прекратил в то самое мгновение, когда, открыв глаза, увидел, что лежит в кровати и жена пастора протягивает ему чашку. На следующий день пришла его мать, не входя в комнату, украдкой поглядела из коридора и удалилась успокоенная. Три дня спустя, когда Ламиа
— Выходит, ты сумел-таки добиться того, чего хочешь!
Юноша в ответ поболтал в воздухе руками, притворно изображая крайнее бессилие, как бы говоря: «Видишь, в каком я состоянии!»
— Когда меня принуждают, — сказала ему
— А я, когда принуждают, понижаю голос.
Ухмылка у него была хитрющая, и его тетушка закачала головой, якобы до крайности удрученная:
— Злосчастная Ламиа, ты не сумела воспитать свое дитя! Рос бы он у меня с четырьмя старшими братцами да четырьмя младшими, небось научился бы орать, пробивать себе дорогу локтями и тянуть лапу к котелку, не заставляя себя упрашивать! Но в конце концов, он живехонек и на свой лад умеет постоять за себя, а это главное.
Парень разулыбался во весь рот, и Ламиа подумала, что сейчас самое время сказать:
— Завтра мы вернемся сюда с твоим отцом.
— С кем?
Обронив эту леденящую фразу, он повернулся и нырнул в темный коридор пасторского дома. И обе женщины удалились восвояси.
Очень скоро он возобновил свои занятия, и все ученики, когда им надо было подкатиться к пастору с какой-нибудь просьбой, отныне стали обсуждать это с ним, как будто он был «сыном в доме». Вскоре пастор поручил ему — «в силу его способностей и в качестве возмещения за предоставленное жилье и уроки», как уточняет преподобный в своем дневнике, — исполнять роль репетитора всякий раз, когда у кого-либо из учащихся обнаруживалось отставание из-за пропуска занятий или природной бестолковости. Таким образом, дошло до того, что он стал изображать школьного учителя даже перед теми из своих товарищей, что были старше его.
Совершенно очевидно, что именно желание выглядеть более зрелым, дабы лучше соответствовать своему новому предназначению, побудило его решиться отпустить бородку; быть может, ему также хотелось подобным образом подчеркнуть свою наконец-то завоеванную независимость от шейха и от всего селения. Бороденка была еще редкая, не более чем пушок, но он ее подстригал, обхаживал щеткой, подравнивал, неусыпно пекся об ее безукоризненной форме. Как будто она сделалась гнездом его души.
«И тем не менее в его чертах, во взгляде, даже в форме рук была женственная мягкость, — рассказывал мне Джебраил. — Он весь, с головы до пят, пошел в Ламию, как будто и не было у него никакого отца, одна лишь мать».
Ламиа взяла в привычку навещать его каждые пять-шесть дней, часто она заходила вместе с сестрой. Ни та, ни другая больше не осмеливались настаивать, чтобы он вместе с ними вернулся в селение. Лишь спустя несколько месяцев они попытались предпринять демарш в этом роде, но подступили на сей раз не к самому Таниосу, а прибегли к посредничеству пастора. Тот согласился урезонить его: хотя ему было очень приятно принимать у себя самого блестящего из своих учеников и лестно чувствовать с его стороны столько поистине сыновней преданности, преподобный Столтон не упускал из виду, что его миссия в этих краях будет восприниматься лучше, если Таниос помирится со своей семьей, с шейхом, с родным селением.
— Давай поговорим начистоту. Мне бы хотелось, чтобы ты навестил Кфарийабду, снова повидал отца и всех своих. Потом ты вернешься и будешь по-прежнему жить в этом доме, жить на пансионе, уже не являясь ни пансионером, ни беглецом. Таким образом, происшествие с Раадом будет наполовину забыто, и положение станет более удобным для всех.
Когда Таниос выехал на Плиты, сидя на спине у осла, у него создалось впечатление, что поселяне заговаривают с ним смущенно, с какой-то опаской, словно он восстал из могилы. И все притворялись, будто не замечают его седой головы.
Он склонился над источником, зачерпнув сложенными ладонями, испил воды, такой холодной, и ни один зевака не подошел к нему. Потом он один зашагал вверх по дороге к замку, таща своего осла за повод.
Ламиа ждала его на крыльце, чтобы отвести к Гериосу, она умоляла быть с ним поласковее и почтительно поцеловать ему руку. Мучительный миг, ибо управитель был явным образом пьян, притом весьма. От него разило араком, и Таниос подумал, что, если так пойдет дальше, неизвестно, долго ли шейх станет терпеть его на своей службе. Спиртное не придало ему болтливости, он не сказал блудному сыну почти ничего. Он казался больше, чем когда-либо, погруженным в себя, тонущим, бьющимся на собственном дне. Во все время их долгой молчаливой встречи юношу душило чувство вины, заставившее сожалеть обо всем — и о своем возвращении, и об уходе… а может статься, даже о том, что вновь согласился принимать пищу.