В «Пие V» тоже царила страсть к форме. Шапочки в форме кепи, нагрудники, пальтишки; Воротнички Достоинства, которые заставляли высоко держать голову, уча нас не склоняться под грузом прошлого. Самым примерным нашивали на рукав ленточки, а остальным стягивали груди эластичными повязками, а ноги — кожаными гетрами, и вечером я обнаруживала раны, которые никогда не заживали, потому что на следующее утро гетры надо было обязательно натягивать снова.
Я сомневалась в себе, не видя своего тела, но ощущала во рту вкус его роста благодаря телесной памяти, которая заставляет инвалида чувствовать ампутированную руку или ногу.
Это прекрасно понимала надзирательница Луиза Иларди по прозвищу Тучка, да упокоится ее душа с миром.
Эта Иларди особо выделяла меня, и, чем больше я ее провоцировала, тем меньше она меня наказывала; она была счастлива, если у меня была температура, потому что, как она говорила, температуру нужно утешать, как грусть, и ложилась ко мне в постель, и мы засыпали вместе, впрочем, вполне невинно. В общем, она окутывала меня своими руками и уговорами, повторяя: я — волшебница, я знаю, так поговори же со мной.
Я понимала, что она поступает так из каких-то своих соображений. Но притворялась она так здорово, что я раскрывалась перед ней и даже призналась в своем страхе: я боялась, что маленькой девочке мужчины могут напустить в голову пауков и болезненные сны, и мысли, пятящиеся назад, как раки; их можно увидеть в испражнениях, и от этого некоторые навсегда сходят с ума.
Мы стояли во дворе, прислонясь к стене, и Тучка отвечала мне не словами, а песенками вполголоса, песенками, как она говорила, долины По близ Венеции, куда лодочники, гордые, как турецкие капитаны, возвращаются из вечного плавания и из манящего моря, чтобы утешить своих жен. Потом я переставала ее слышать, и Иларди таяла, как облачко; ее фигура в белом переднике, обыкновенная и все-таки таинственная, проскальзывала сквозь развешанные на просушку рыболовные сети, или в одиночестве бродила по пескам, или растворялась в лучах солнца, заливающего понтонные мосты.
Она ждала своих тайных путешественников, поставив ногу на швартовную тумбу и опираясь рукой на колено.
Наблюдая за ней в эти мгновения, я открывала в ее лице такую жестокость, которую не могла скрыть даже яркая красота тела; привыкшая постоянно смеяться, оставшись одна, она лишь печально улыбалась сама себе. Что ей мешало быть тем, чем она казалась: живой и жадной до жизни, готовой погнаться за любой волной, словно дельфин?
Сестры ее не увольняли, хоть она тоже называла их навозницами, и они прекрасно знали, что Тучка отдается лодочникам на понтонах и каждую ночь, выходя в район Габбиони, превращается в неотразимую шлюху. Быть может, ее терпели за ловкость, с какой она давала понять, что ей известны секреты того мира, желание обладать которыми заставляло навозниц рыдать по ночам на своих койках.
Что до нас, то она провоцировала нас самыми странными способами, выставляя свое тело напоказ перед нами, заключенными. Я помню, как она спускалась по наружным железным лестницам, подвешенным к фасаду, как рельсы подвесной железной дороги, в то время как внизу, во дворе, навозница — любительница пения дирижировала хором, благодаря трех Марий уж не знаю, за что, разве что за это одиночество, сгрудившееся вокруг сухого и серого, несмотря на весну, дерева; и мы ждали, чтобы Тучка спустилась до уровня наших глаз, и тогда ее ножки, как у балерины, под коротким фартуком казались еще более длинными, и от них исходило сияние, как во сне; это были ноги одновременно непристойные и чистые, они навевали нам мысли о свободе. Все, включая навозницу — любительницу пения, прекращали петь и молча следили за Тучкой, которая парила над нами, величественная, как цапля.
Навозницы видели ее во сне на носу своего Буцентавра. Или пытались подражать ее естественности, но результат всегда оказывался непристойным.
Они смеялись, когда Тучка запиралась в подвалах и ослепляла их, поднося лампу к решетке, если они подсматривали за тенями тех, кто разговаривал или пил с ней, может быть, это были мужчины, а может быть, никого и вовсе не было; и само лоно Облачка, инфернальное и материнское, с густым треугольником волос, исчезало так быстро, что оставляло их в замешательстве. Они смеялись, когда она с небрежным изяществом заявляла какой-нибудь из них: смотри, влюблюсь и женюсь на тебе; на это следовал любезный ответ: кто про что, а вшивый… Бывало и так, что она ходила по «Пию V», держа перед собой взятое из столовой распятие и приказывая: целуйте мужчину-хозяина; и они целовали.
Они следили за ней, когда она раздевалась в поле и вешала фартук на ветку. Они слушали ее дыхание, которое уносилось поверх изгородей, дыхание ее желания, становившегося огромным, как небо, словно ею одновременно овладевала сотня ее лодочников, на самом же деле оказывалось, что она просто поймала и душит куницу.
И тогда навозницы смеялись.