Они успокоились только тогда, когда появилась Тучка. В ней навозницы были уверены, и наступило молчание, глубоко поразившее Комиссаров. Некоторые привычно посмеивались про себя идиотским и жалким смехом. Вот последнее воспоминание, которое у меня осталось о молодой Тучке: в оранжевом платье, ярком, как и широкий лакированный пояс, она шла, раздавая приветствия направо и налево с выражением фальшивого сострадания, с видом победительницы, которой победа не принесла счастья.
Перед Комиссарами она повела себя точно так же, как в те вечера, когда на паромах Гьяре поджидала появления лодочников со стороны Риве деи Фальки; с той же ловкостью комедиантки, с которой вела себя со мной в Купели Крови.
После этого она показала себя совершенно безжалостным свидетелем.
Она обвинила их, перечислив все преступления и продемонстрировав, что их предполагаемая святость была преступлением еще более тяжким.
С тех пор я редко слышала что-нибудь о Тучке, и могу сказать, что снова увидела ее только в 45-м, когда ее арестовали за принадлежность к печально известной банде Сервенти, члены которой в Сакка Сардовари вырывали партизанам ногти и делали инъекции бензина.
Ее заставили собственными коленями пересчитать все сорок восемь понтонов моста в По дель Толле и заперли, вместе с другими подсудимыми, в Полезине делло Скьявоне.
Утро было туманное, и я шла, держась за решетку. Чья-то рука, совсем слабая, схватила меня за рукав. Еще до того, как я повернулась, Тучка спросила:
— Узнаешь меня?
Я не знала, что она была среди арестованных накануне, которые теперь сидели со связанными руками прямо в грязи. На ней было мешковатое мужское пальто, и к тому же все лицо у нее распухло. И все-таки я ее узнала и остановилась, не говоря ни слова и пристально глядя на ее содранные до мяса колени.
— Я — Тучка, — сказала она.
Это казалось мне абсурдом. Должно быть, она прочла мои мысли, потому что повторила давнюю свою фразу:
— Я волшебница, я знаю.
Тогда я солгала:
— Ты меня с кем-то путаешь. Я тебя никогда не видела.
Впрочем, я развязала ей руки, вывела за ограду и приказала:
— Шагай вперед.
На ступеньках одной из церквей сидели те, кто вскоре должны были стать ее палачами. Она помахала им рукой, потом посмотрела поверх них куда-то вдаль и пробормотала:
— Одинокие деревья под звездным небом…
И все. Но, когда я тоже взглянула на безмолвные деревья, у меня возникло впечатление, что я ее дослушала до конца, эту песню долины По близ Венеции.
Ее вырвали у меня из рук, чтобы остричь наголо и раздеть.
Я только один раз заглянула в дверь и увидела, как она сидит перед зеркалом, и ее, уже седые, волосы падают из-под ножниц ей на плечи, покрытые синяками.
Пока пленников везли на лодке в заросли тростника, мы, не отрываясь, смотрели друг на друга. И я думала, что время в Ветвях стало для меня временем открытий. Луизе Иларди было за пятьдесят, но из всех тел, повешенных на берегах Ка’ Дзулиани, ее тело выделялось каким-то странным сиянием.
И люди с удивлением восклицали:
— Можно себе представить, какая она была в молодости!
III
Человека, который шел из мира, звали Альчесте Гросси, и родом он был из Гвасталлы.
Он никогда не расставался с двумя картинками, которые давали ему ощущение смысла собственной жизни: на первой был изображен неизвестный молодой человек, на второй — разрушенный землетрясением город.
Когда он смотрел на молодого человека, ему казалось, что с величественной и недостижимой высоты тот обращается к нему, как к ребенку, пораженному невозможностью приспособиться к действительности взрослых, давая понять, что дальнейшее его существование будет всего лишь приложением к так и не определенному возрасту, лишенному даже прелестей детства. Его обличающее очарование начиналось с головного убора, залитого отблесками лампы, которой на картинке не было. Не какую-то обычную земную лампу он себе представлял, но лампу в руках Божиих. И это заставляло думать, что неизвестный шел из ночи без сумерек и без рассвета. В его глазах и линии рта было целомудрие открытия некоей таинственной родины, и именно в силу своей сдержанности это чувство принадлежности приобретало большую силу и глубину; оно было исполнено таинственной музыкой, которую Альчесте Гросси, как ни старался, не слышал.
К этой музыке он был глух, возможно, навсегда.
При землетрясении он оказался главным действующим лицом и одним из первых спасателей.