Если его видели расхаживающим по гостиным с опущенной головой, это означало, что он в очередной раз подвергся какому-то унижению; заложенные за спину руки казались застывшими, лицо еще более заострившимся, рыжие волосы поредевшими.
И в гостинице он не скрывал своих странностей, таких, например, как явное недоверие к тем, кто любил ярко освещенные места и не испытывал необходимости говорить вполголоса. Единственным, что предвещало жестокость, которой суждено было превратить его в другого человека, были как раз излишнее смирение, демонстрировавшееся в любых, самых тягостных обстоятельствах, манера держаться неназойливо, тщательно сохраняя дистанцию, и та фальшивая покорность, с которой он принимал дурное обращение.
Иногда в компании друзей он позволял себе побрюзжать на судьбу, которая уже столько лет была к нему несправедлива; именно в таких случаях он излагал свои взгляды. Он утверждал, что один сумасшедший способен превратить в сумасшедших еще сто человек, и поэтому этого сумасшедшего надо убить. Что, родись он более способным, он объявил бы себя анархистом Государства, как другие с удовольствием объявляют себя анархистами Бога. В таком случае он действительно смог бы посвятить себя небольшим политическим экспериментам, посредством которых можно произвести истинно революционные операции социального манипулирования: ибо настоящая революция состоит в том, чтобы прекратить безумный монолог человеческого скотства, окопавшегося на площадях и прикрывающегося знаменами равенства, которых развелось слишком много.
— Мое учреждение, — продолжал он, — и сами тюрьмы, которыми меня вынуждают пользоваться, я превратил бы в одну-единственную лабораторию для таких экспериментов и феноменов, лабораторию эксцентричного благонамеренного гражданина, наделенного добрым сознанием, и ради достижения моей цели я бы поостерегся отдавать предпочтение какой бы то ни было политической идее. Особенно близкой мне идеи у меня нет, как нет у химика любимого вещества из числа тех, которыми он манипулирует; я люблю, сказал бы я, даже не порядок, а мою концепцию порядка, и только в ней вижу, как реализуется задача, поставленная передо мной Государством.
Он уверял, что в один прекрасный день появится тот, кто, будучи более гениальным или более безумным, или более жестоким, чем он, выскажет в лицо миру принцип: «Демократия — это суеверие, основанное на статистике». Несмотря на всю неясность и вульгарность этого принципа, он не мешал ему верить в репрессии; не в те, которые можно предусмотреть, вроде прежних тюрем и каторги, а в другие, непредсказуемые и в определенном смысле пророческие, находящиеся на службе у фактических данных: поскольку в сложных районах, где, по традиции, фашизм разрастается вместе с анархией, а она — вместе с социализмом и коммунизмом, а эти, наконец, вместе с правлением Церкви, природа функции подавления может быть только театральной. То есть, она должна пользоваться неожиданными поворотами событий и кульминационными сценами, ни в чем не отклоняющимися от старых добрых канонов театрального зрелища; беда, если публика заранее узнает, что произойдет на сцене, заявлял он, она утратит любопытство и способность удивляться. В случае самого Корви она бы утратила страх.
В заключение он говорил:
— Я мечтаю стать главным режиссером подавления.
Эпизод с номером Дольфуса произошел в конце июля.
Привилегированный номер люкс в Реджине, когда был свободен, был для Дзелии местом все новых открытий. Она заходила в него поразмышлять о счастье. В атмосфере, пропитанной оставшимся от женщин ароматом, ей чудились страшные тайны и душераздирающие любовные истории; пышные обряды какой-то неведомой религии; и то, что она видела с балкона, менялось в соответствии с этими фантазиями.
Но однажды Сангинетти объявила:
— Люкс теперь табу.
— Но его никто пока не заказывал, — возразила Дзелия.
— Нам предстоит его как следует подготовить, а имя гостя не может фигурировать в обычном списке.
Сначала в номер поднялся офицер с итальянским флагом и закрепил его на балконе. За ним последовал еще один, который нес флаг австрийский, он проявил больше усердия и повесил его так, чтоб его было видно с эспланады и чтобы он развевался как можно более величественно. Потом люкс оккупировали рабочие. Они подновили штукатурку; установили кровать с балдахином, увенчанным короной; сменили занавески, диваны и до блеска натерли пол; наконец, принесли портрет Муссолини в раме из золотых листьев, который поставили рядом с изображением неизвестного гостя, о котором все настойчиво спрашивали: приедет или не приедет?
— Это личный гость Дуче, — отвечала Сангинетти.