Это был человек высокий и худой. Но нельзя было сказать, что высох он, изучая священную книгу, что в молитвах и воздержании проходит вся его жизнь. От рождения был он близорук, и выпуклый горный хрусталь, что чище стекла, помогал ему лучше различать предметы, несколько удаленные от глаз. Однако злые языки поговаривали, что хрусталь этот скорее способствовал обдумыванию неких замысловатых ответов в необходимых случаях, нежели улучшал зрение, ибо хорошо, когда в руке держишь предмет, отчасти заменяющий четки, эти чересчур мужицкие побрякушки, - можно затянуть время, например протирая хрусталь платком, а тем временем подобрать нужные слова. И этот хрусталь не раз сослужил полезную службу своему обладателю.
Одеяние носил муфтий зеленого цвета - из самой нежной и прочной хорасанской ткани. А тюрбан на голове его, аккуратный, небольшой, был белее снега на самых высоких горах в самый яркий солнечный день.
Поговаривали, что у муфтия три глаза: один на затылке, в добавление к двум, находящимся под бровями. Этим самым недруги его хотели подчеркнуть чрезвычайную осмотрительность священного служителя. Впрочем, трудно было обойтись без третьего глаза тому, кто долго и стойко удерживался близ трона его величества Малик-шаха. Или близ левого плеча его превосходительства Низама ал-Мулка. Только один аллах ведает со всей достоверностью и ясностью, сколь неверны жизненные тропы, невидимые простым глазом и переплетающиеся между собою в покоях дворца. Ни одно светило не поможет на этом пути, если нет еще более верного проводника, каким был, есть и пребудет во веки веков аллах вездесущий и милосердный. В этом великий муфтий был совершенно уверен...
Он переступил порог обсерватории с двойственным чувством. С одной стороны, он не мог позволить себе поддаться искушению и открыто выказать свое презрительное отношение к обсерватории и ее ученым. Это было бы не совсем благоразумно. С другой стороны, не следовало проявлять излишнего интереса ко всей этой болтовне о бесконечном мире, за которым едва угадывается образ аллаха милостивого, милосердного и вседержавного. Здесь следовало избрать ту золотую середину, о которой всегда мечтали многомудрые люди древности. Великий муфтий был достаточно стар - ему недавно минуло семьдесят - для того, чтобы повести беседу так, как полагается человеку его возраста и сана. Он был закален в хитроумных и многотрудных беседах с ортодоксами из Багдада и не в меру строптивыми шиитами из Хорасана. Две поросли одной ветви давали много пищи для размышлений. Но мало этого: беседы эти волей-неволей оттачивали ум, настораживали сердце и укрепляли дух. Триединство ума, сердца и духа как такового приоткрывало завесу, которая на всем - от колыбели до небесной сферы. То есть оно спасало от заблуждений в этом мире и - дай аллах! - в том, другом.
Этот сухой и вечно настороженный человек знал цену себе и каждому из тех, кто жил во дворце или вертелся вокруг него. При этом он умел молчать. В самый горячий час, когда великие страсти бушевали в груди его, он говорил только сотую часть из того, что хранил в себе. Таков закон, суровый и неотвратимый, если хочешь устоять на ногах в этом подлунном мире, а точнее, в прекрасном и величественном дворце его величества.
И здесь, на виду обсерватории, великий муфтий оставался верен самому главному правилу: в Исфахане веют незримые ветры, и они разносят слово, сказанное даже невзначай. И горе тому, кто позабыл об этом под воздействием горячности своей или невоздержанности в разгаре пира. Каждое слово припечатывается, словно к бумажке, и бумажка та летит в некие покои султана, где тщательно изучается дабиром (Дабир - делопроизводитель, секретарь при правителе), или его помощниками, взвешивается на весах справедливости, и тогда сказавший слово получает свое.
Какие мысли приходят в голову, когда глядишь на дворец его величества, на камни его и дерево его, полированное, как стекло? Мысли о величии государства? Да, разумеется. О мощи его и невообразимой обширности? Да, разумеется. Что стоит оно от века и будет стоять во веки веков нерушимо? Да, разумеется. А еще что?
Когда глядишь на окна, каждое из которых стоит одного богатого дома, когда любуешься колоннами, каждая из которых есть красота и неистощимое богатство, заложенное в мраморе, когда золоченая кровля слепит глаза и сама по себе есть слава его хозяина, когда гремят трубы дворцовые, возвещая о приезде его величества или отъезде, разве мысль о единстве и сплоченности в этих стенах не есть ли главенствующая мысль? Если не эта, то какая же?
Все это так и есть, когда глядишь со стороны. А когда сам находишься внутри этих стен? Что же ты видишь тогда?
Великий муфтий смотрел на мир из этих стен, из покоев дворца, ибо был надимом его величества. Он слышал от его величества больше других и часто взирал на окружающее глазами его величества. И что же он видел и что понимал?