– Ты? Мне? – Анисья тряхнула головой. – Насмотрелась я, хватит. Ты меня еще в сорок первом запутала с этим проклятым дядей Мишей. Как же вы заплевали мое девичество? Чего вы с ним ждали? Перемен? Каких? Ждали, когда немцы возьмут Москву? И сводки у вас были особенные. Помню! Все помню. Как вы замутили мне голову, боже мой! А вечные пьянки! Полюбовники твои! Как все это противно и гадко, гадко!
Мать не в шутку перетрусила. С чего Анисья вдруг разразилась обвинительной речью? Кто ее подзавел? Надо с ней поосторожней. Сдуру сама себя утопит.
– Ты лучше, милая, прикуси язык. – И, боясь, как бы кто не оказался рядом, Головешиха оглянулась. – Не раз говорила тебе: не меня, себя топишь. Себя, себя! Мне-то что? Я свое пожила. А у тебя – молодая жизнь, красота в расцвете. Побереги ее! Чего задумалась-то? Чем тебе не потрафила мать? Не я ль тянулась в нитку, чтоб ты закончила институт? Чьи денежки получала? Прожила бы на стипендию или нет? То-то и оно! Умей жить – умей крутиться. Так в нонешнее времечко. Не из-за тебя ли я крутилась? А дядя Миша… Какая ты забывчивая! Не он ли устроил тебя в институт? Погиб, может, а ты его кости перемываешь. Ишь воскипела, инженерша! Хоть скажи, кто тебя подзавел на горе?
Анисья смотрела куда-то в сторону.
Мать еще раз напомнила:
– Думаешь, если бы утопила меня, то сама сухой бы из воды выскочила? Не-ет, так не бывает. Утонула бы первая. Видела, да скрыла. Знала, да помалкивала. – И тут же спохватилась: – Да что худого я сделала? В чем меня виноватишь?
– Что худого? – язвительно переспросила дочь. – Откуда у тебя взялось золото?… Куда ты его сплавляла?
– Цыц ты!
– Не цыкай, пожалуйста! – отпарировала дочь. – Рано или поздно все это вылезет наружу. Да и сейчас ты скупаешь золото. Где та черная бутылка?
– Да ты что, ошалела? Белены объелась? Убиралась бы ты из тайги, если тебя червь точит. Вот что я тебе скажу. Поживи при городе или где в другом леспромхозе. Мало ли я тебе добра припасла? Бери все до нитки, только не заедай мою жизнь.
– Не я твою, а ты мою заела! – ответила дочь. – С таким грузом, какой лежит у меня на душе, я никуда не уеду. С тобой буду век вековать… второй Головешихой!
Головешиха расплакалась, кляня себя, злой рок судьбы и всех на свете. Она и такая, сякая, разэтакая, только ни в чем не виноватая.
– Вся-то моя разнесчастная жизнь в узлах да в обрывках, – бормотала она сквозь слезы. – В девичестве били, били да и вытолкали на все четыре стороны!.. А что я пережила на стороне? Кто меня жалел? Хоть бы одна живая душа…
– Перестань, пожалуйста! – не выдержала дочь. – Будем метать сено.
Мать все еще всхлипывала. Анисья залезла на зарод и начала сбрасывать на сани сено охапками.
– Куда гниль-то кидаешь? – моментом воспряла мать, как будто и слез не лила. И, что-то вспомнив, сказала: – Ты еще над тем раскинь своей умной головой, что если и было что – быльем поросло. Если бы…
Завидев человека в белом полушубке, направляющегося поперек елани к зароду, Головешиха осеклась:
– Кого еще черт несет? Да он с нашими вилами! Знать, на него напали волки-то?
Анисья взглянула на Демида (это же Демид, конечно!) и ничего не ответила матери, продолжая кидать охапками пахучее сено.
VI
– Господи! – удивилась Головешиха. Она будто впервой видит этого одноглазого с вислыми седыми усами. Может, заезжал когда ночевать в гостиницу – бывший Дом приискателя, где работает заведующей Авдотья Елизаровна?
– Что у вас за кладь на лыжах? – спросила, приглядываясь к незнакомцу и не узнавая его. – Волки? Вот уж диво-то! – с той же важностью, как держала себя, пошла взглянуть на волков. Какие матерые зверюги! Голова одного из волков разворочена пулей, а второй весь в крови – истыкан вилами. Знать, Анисья убила! Когда вернулась к незнакомцу, сказала: – Как ты только отбился, господи! Нонешнюю весну напропалую лезут к деревне, к колхозной ферме. На неделе задрали трех телок. Должно, эти самые. А волчица-то, кажись, старая.
– Не из молодых, – ответил охотник. Он успел передать вилы Анисье на зарод. И к Головешихе: – Да и вы не молодая теперь, Авдотья Елизаровна, как в те годы.
Головешиха подошла вплотную:
– В какие «годы»? У меня, мил человек, немало было разных и всяких годов. – Прямо и нагло всматриваясь в незнакомое лицо, усомнилась: – Я, кажись, впервой вас вижу.
Незнакомец криво усмехнулся.
– Забыла, как из Белой Елани меня провожала? – напомнил, вздернув бровь над зрячим глазом. – Парнем тогда был, а ты будто такая же, как сейчас. И годы тебя не берут, и войны не гнут.
– И! Какие мои годы! – хихикнула Головешиха, прикрыв рот рукою в вязаной варежке. – Мне-то поди не сто лет, а всего-навсего тридцать седьмой. Уж не обознался ли?
– Вот это здорово! – захохотал путник, у Анисьи на зароде вилы выпали из рук: так неожиданно прозвучал хохот. – В тридцать седьмом году – тебе шел тридцать седьмой годок, и через двенадцать лет – тридцать седьмой годок. Когда же стукнет пятьдесят?
И тихо, но внятно назвался:
– Демид Боровиков. Помнишь?