– Не встревай в разговор! – осадил Филимон Прокопьевич. – Мургашка, забирай свои мешки. Пойдем от греха. Но помни, Демид, я с тобой еще схлестнусь!
– Приходи, только без борчатки.
– Молчай, сукин сын! – рявкнул Филимон Прокопьевич, багровея. – Разорву одним часом. Не доводи до греха.
Мургашка вытащил из-под кровати три мешка, туго набитые пушниной, – таежный прибыток Филимона Прокопьевича. Но где же волчьи шкуры?
– Шкуры волков забрал или как? Вечор отдал, утре конфисковал. Хе-хе-хе, жадность!
– Ты же получил шкуры с прохожего приискателя, с него и спрашивай, – криво усмехнулся Демид.
– Ладно. Я тебе потом все припомню! Отсчитывай свой век от сегодняшнего дня короткими шагами: укорочу. Не я, так сама Головешиха. Она тебя упекет! А двустволка где? – округлил глаза Филимон Прокопьевич, уставившись на стену. – Как?! Твоя?! Да я, я – разорву тебя одним часом! За мою двустволку – жилы из тебя вытяну. До единой. Слышь, супостат? Отдай сичас же! Не доводи до греха! Мне за нее десять тысяч давали, да не отдал. Где двустволка?
Филимониха от испуга спряталась в куть, готовая нырнуть головой в печь.
– Ты не кипятись, – остановил Демид, на всякий случай заняв оборонительную позицию между кутью и столиком на треноге, где грудилось кухонное снаряжение – чугунки, сковородка, пустые кринки и оцинкованные ведра, засунутые одно в другое. – Остынь, папаша. Двустволку тебе не видать как своих ушей. С какой стати ты к ней примазался? Говори спасибо, что попользовался в мое отсутствие. И хватит. Самому нужна.
Филимон Прокопьевич задыхался от злобы. Ему стало жарко, несносно душно. К горлу подкатился такой ком, что он не мог выдавить из себя слово. Единственное, что его сдерживало, – позиция Демида: непреклонная, уверенная. И он понял эту позицию. До него дошло: не одолеть ему Демида, не смять. Если схватятся сейчас – польется кровь. А чья? Он уже знает, какой Демид в бешенстве. Такого Демида Филимон не знал: ожесточился на чужбине. И хваток в драке, костей не соберешь. А Филимон Прокопьевич любит жизнь, бережет ее по-божьему. Бог дал – Бог возьмет!..
Все это пронеслось в сознании Филимона Прокопьевича за какие-то десять-пятнадцать критических секунд. Наступила та свинцово-тяжкая тишина, когда слова не имели уже никакого смысла, когда злоба дошла до предела кипения. Слышно было трудное шипение тяжелых вздохов Филимона Прокопьевича, не менее напряженное дыхание Демида.
Хоть бы глоток холодного воздуха! В голове у Филимона било молотками, туго налитое кровью лицо казалось медным. Машинально, сам того не сознавая, трясущимися скрюченными пальцами левой руки Филимон нашаривал в борчатке неподатливые крючки, расстегивая их, освобождая грудь от бараньего панциря, в котором он взопрел. Он стоял возле стола на широко расставленных ногах, упираясь кулаком в стол, похожий на большущий ржавый черный якорь, прислоненный к утлой лодчонке. Его расширенные гневом глаза такого безобидно васильково-поднебесного цвета наливались кровью. Лицо его сравнялось в цвете с рыжей бородой. А со стены, чуть склонившись вниз, глядел на него благостно ухмыляющийся его двойник, протопоп Иоанн Кронштадтский, которого Филимон Прокопьевич получил в дар от уджейской церкви в 1923 году за принятие православной веры. Тогда он плюнул с высокой колокольни на все старообрядчество, чем жили его предки, начиная от пугачевца Филарета. Откровенно говоря, он вообще не верил в Бога. Еще с тех дней, когда лежал в Смоленском лазарете с брюшным тифом и каждые сутки из лазарета вывозили десятки трупов солдат, усомнился Филимон в существовании Бога, но приличия соблюдал. С тем и принял православие – ради приличия.
В смутную пору после Гражданской войны, припрятав отцовское золото, Филимон ждал: когда же наконец все успокоится, «ушомкается» и он тряхнет мошной? Тогда бы он показал, на что способен Филимон Боровиков! Он бы завел конный завод, шестерки рысаков, гонял бы ямщину!.. Не зря покойный тятенька, Прокопий Веденеевич, поучал Филю: «Смотряй, вожжу не отпускай. Чо ухватишь – держи крепко. Раздуй кадило, чтоб затмить самого Юскова!» Но «кадило» раздуть не довелось – тут уж другие причины, а что насчет «чо ухватишь – держи крепко», – этой заповедью Филя никогда не пренебрегал.
И вот выставляют его из собственного дома. И кто? Сынок, варнак! Было отчего взбеситься Филимону Прокопьевичу. Собственный дом для него – видимый оплот жизни. И хоть не жил в доме, но всегда знал, что у него есть собственный домина. А тут еще двустволка, какую во всей тайге не сыщешь. Десятка три медведей уложил из нее, штук пятьдесят маралов, сколько сохатых, бессчетное количество снял белок! Верно, двустволка именная – ее получил как премию сын Демид, и на ложе серебряная пластинка с дарственной надписью, а где-то в сундуке Филимонихи хранится соответствующая бумага… Все это так, но Филимон привык к двустволке и давно сказал: «Это – мое!» А «мое» отнять нельзя.