Пусть же их свободные крикуны покажут столько преданности и благодарности к старшим, как у нас это видно на каждом шагу. У них бы залез простолюдин из провинции в Париж, он бы там и отца и мать забыл! А у нас вот случай, в первый раз в жизни попал в Петербург и не хочет дня промешкать, чтобы скорее лететь опять на службу, — его никто не принуждает; ему в Петербурге свободнее, веселее: но у него одно в голове — как бы лучше исполнить свои обязанности к помещику. Поэтому помещик не тиран, не кровопийца, русский крестьянин не esclave, как они говорят. У невольника не было бы такой привязанности, если бы его помещик был тиран. Этакая преданность — чувство свободное: неволей не заставишь себя любить».
Леонтий Васильевич в своем дневнике вторит жене:
«Народ требует к себе столь мало уважения, что справедливость требует оное оказывать… Отчего блажат французы и прочие западные народы? Отчего блажат и кто блажит? Не чернь ли, которая вся состоит из работников? А почему они блажат? Не оттого ли, что им есть хочется и есть нечего? Оттого что у них земли нет, — вот и вся история. Отними у нас крестьян и дай им свободу, и у нас через несколько лет то же будет… Мужичку же и блажь в голову нейдет, потому что блажить некогда… В России кто несчастлив? Только тунеядец и тот, кто своеволен… Наш народ оттого умен, что тих, а тих оттого, что не свободен».
Последние строки, пожалуй, афоризм, формула. 60 лет спустя, публикуя в журнале «Голос минувшего» отрывки дубельтовского дневника, С. П. Мельгунов находил в них такую «убогость» Дубельта, что не верил Герцену и другим мемуаристам, видевшим в управляющем III отделением какую-то сложную двойственность. Как можно понять из иронических замечаний Мельгунова, убогость он находил прежде всего в формулах, вроде только что приведенной: не будет рабства — все летит в тартарары. Комментатор судил с высоты событий, накопившихся за полвека: ему казалось, что Дубельт ничего не понял, — ведь вот освободили крестьян, пошли всяческие реформы, но ни строй, ни цивилизация не разрушились и будут эволюционировать.
Но с Леонтием Васильевичем шутки плохи — он знал свое дело и за 60 лет чувствовал опасность для своего сословия лучше, чем Мельгунов — за несколько лет, после которых оптимист Мельгунов был выброшен вихрем революции в эмиграцию вместе с потомками пессимиста Дубельта…
Но до тех лет еще далеко-далеко, а до конца жизни генерала и генеральши — близко.
8
1850‐е годы — «вечор жизни»
, приближается зима, «и пойдет это оцепенение природы месяцев на семь и более. Дай бог терпения; а уж какая скучная вещь — зима!». Анна Дубельт жалуется на нездоровье, бессонницу и страшную зубную боль, от которой порой «зимними ночами во всем обширном доме не находила места». «А как пойдут сильные морозы, и ни в доме, ни в избах не натопишь… Много топить опасно, а топить как следует холодно».Седовласая помещица, как и 20 лет назад, не дает себе покоя: ездит смотреть озимь, просит прислать из столицы шерсти и кормового горошку, принимает и наставляет старост, рассуждает о давно выросших детях: