Немного по-идиотски получилось — набрала номер, по которому звонить не следовало, и наплела какой-то чуши. Если ФБР и слушает телефон… На кой им это через два месяца после смерти Яши? Но все возможно, конечно… Никто ничего не поймет, обычный звонок, ничего такого не сказано. Откуда им знать, какие события имели место в январе 95-го, — только Юджин может понять: это означает, что мне угрожает смертельная, без преувеличения и в буквальном смысле слова, опасность. Только он вспомнит сразу, что первого января в меня стреляли и я попала в реанимацию. Только он, и никто другой, ни ФБР, ни Леший. Так что был ли смысл в звонке? Исключительно в том случае, если Кореец жив и здоров — что очень сомнительно. Я его не хоронила, конечно, но и в возвращение его уже не верила и не ждала. Виктор это косвенно подтвердил: если бы все было в порядке, он бы наверняка знал, равно как и знал бы, если бы все было плохо. Должен же он с Москвой контактировать, коль скоро у них совместный бизнес. Он, конечно, не при делах, как я думаю, и Юджину с Лешим никто, просто Яшин близкий, и он не должен знать, зачем улетел Кореец… Все, хватит гадать, устала!
Уже когда дома оказалась, почувствовала, каких усилий стоил мне этот выезд в город — хотя старалась охране ничего не показывать, но все время оглядывалась по сторонам. Косилась на едущие рядом и проезжающие мимо машины. Даже в ресторане казалось, что вот-вот появится Ленчик с компанией. И звонок это стоил нервов, тем более что все равно ничего не сказала в итоге.
Может, стоило слетать туда самой — в Нью-Йорк? Встретиться с ним, честно рассказать, что происходит — Яша ему очень доверял, я помню. Может, у него там связи есть — должны же были у Яши остаться какие-то связи. Может, подсказал бы какой-нибудь выход, а главное — вместе позвонили бы Лешему: он же должен меня помнить. И я бы узнала у него, что с Корейцем, и выложила бы ему откровенно, что у меня возникли серьезнейшие проблемы и что, если Кореец или он не появится через пару-тройку дней, мне хана. Да прямо открытым текстом и брякнула бы — неужели бы он не прилетел? Да хотя бы узнала бы, что у них там происходит. А может, и не узнала бы: какая-нибудь секретарша вполне могла бы сказать, что господин Семенов, известный близким людям под кличкой Леший, отсутствует, и когда будет, неизвестно. И вряд ли стала бы эта секретарша выкладывать мне, как дела у мистера Семенова. Хотя наверняка бы записала мой телефон в Нью-Йорке, и кто я, и мое сообщение, что я срочно жду от господина (или мистера) Семенова звонка.
Возможно, так и надо было бы сделать. И в принципе, еще не поздно, совсем не поздно, — можно хоть завтра купить втихую билет — заказать по телефону и мне его домой привезут, или охранник за ним сгоняет — и улететь на несколько дней, и взять бодигардов с собой, или пусть свяжутся с нью-йоркскими коллегами и передадут на время им. Ну потеряю я еще пару-тройку штук, хуже мне не станет. Так может?
Не могу этого объяснить, но почему-то есть у меня такое ощущение, что летать мне никуда не надо. Что эти все равно узнают, куда я полетела, и если они оттуда, то…
Ладно, подумаю, а сейчас — сейчас расслабиться надо. И одежда летит по углам — в смысле полушубок и кожаное платье и пояс с чулками. Больше все равно ничего на мне нет. И вода упруго хлещет по дну огромной круглой ванной, и аромат пены поднимается к потолку, смешиваясь с быстро пожираемым вентиляцией сигарным дымом.
Как хорошо в горячей ванной: если чуть абстрагироваться, то пена напоминает облака, и я словно смотрю на них из иллюминатора, сидя в уютном кресле первого класса. Смотрю и плыву над этими облаками, и сейчас даже не хочется напоминать себе, что лететь-то мне некуда. Ни о чем сейчас не надо думать — только наслаждаться мыльной водой, проникающей в поры, вымывающей усталость и напряжение, приносящей спокойствие. Я вся такая тяжелая сейчас, словно вода впиталась в меня, увеличив вес вдвое или втрое, — но незанятая сигарой рука легко скользит по телу и оказывается между ног, предвосхищая мысли, повинуясь инстинктам и оказываясь именно там, где больше всего нужна сейчас. И я уже ни о чем не думаю, пассивно принимая собственные ласки, медленные и чувственные, — и последняя мысль, неотчетливая, слабая и растворяющаяся: о том, что сама себе я всегда доставлю больше удовольствия, чем любая женщина.
А дальше не до мыслей — ласки становятся все конкретней, сужая круг, и нет сил терпеть, и судорожные движения легко разрывают толщу воды, и стоны вместе с дымом поднимаются к потолку, а потом сигара тонет незаметно, и остаются только стоны, наполняющие выложенную черной плиткой комнату, отражающиеся от ее стен и превращающиеся в бесконечное эхо…
— Я готов предоставить вам полный отчет, Олли.