На красочном плафоне летали ангелы и мадонны. Дирижер не появлялся. Раздались аплодисменты. Вайнштейн любил эти первые робкие хлопки. Он всегда ждал их. И после он подтягивал живот и выпрыгивал на сцену, как барс.
Аплодисменты усиливались, но барс не выпрыгивал.
В голове Гоца вдруг проплыла гондола с лысиной на борту, и он с ужасом увидел, что лысина плыла в сторону Квестуры…
Зал уже волновался. Аплодисменты стали сильнее и нетерпеливее. Никто не знал, что же предпринять.
И, наконец, из-за кулис вышел человек.
Это был не Вайнштейн. Это был какой-то офицер, совершенно не похожий на Вайнштейна и без палочки.
Он приблизился к авансцене, поднялся на возвышение, откуда обычно дирижируют, и объявил довольно странную программу.
— Вайнштейн, — торжественно произнес он. — Политическое убежище!
Такого концерта они еще не играли.
Зал онемел. Оркестр тоже.
И вдруг, все вместе, не сговариваясь, не репетируя, они заиграли траурный марш Шопена, как бы провожая себя в последний путь.
И даже дожи в зале догадались, что больше никогда не услышат этих жидовских рож.
Крылатый лев летал над лагуной…
В ту же ночь их сажали на специально зафрахтованный самолет. По дороге в аэропорт он попросился в туалет. Он еще на что-то надеялся.
— В Москве! — сказали ему.
При посадке их трижды пересчитывали. Затем задраили двери. Самолет взлетел, навсегда оставляя под собой Мурано, Бурано, недоступную Квестуру, столик Вивальди и песнь гондольера. Оставляя под собой свободу, серебристый лайнер летел в гетто. Гоц смотрел в иллюминатор и, когда пересекли границу, — уснул. Ему приснилась Венеция. На черной гондоле он подплывает к дворцу. Навстречу выходит дож — и Гоц вежливо просит его передать ему соль…