Христиан VIII тогда уже опубликовал свое открытое письмо. Я узнал об этом лишь теперь. В герцогстве Баденском датчанина-путешественника ожидало мало приятного; но меня никто не знал, и я не вступал в сношения ни с кем, просидел весь путь по Рейну один, больной и страждущий.
Наконец, миновав Франкфурт, я очутился в милом Веймаре и здесь у Больё отдохнул и душой, и телом. Такие прекрасные дни провел я опять в Эттерсбурге у наследного великого герцога! В Иене я проработал несколько времени вместе с профессором Вольфом над приведением в порядок немецких переводов некоторых из моих лирических стихотворений. Вскоре оказалось, что здоровье мое было порядком расстроено. Я, всегда так любивший юг, должен был теперь сознаться, что я все-таки истый сын севера, дитя снега и холодных ветров. Медленно продвигался я обратно на родину. В Гамбурге я получил от короля Христиана VIII орден Данеброга, который, как мне сказали, хотели пожаловать мне еще до моего отъезда из Дании, вот я и должен был получить его теперь, раньше, чем опять вернусь на родину. В Киле я столкнулся с семейством ландграфа, в том числе и с принцем Христианом, впоследствии принцем датским, и его супругой. Высоких путешественников ожидало королевское судно, на котором предоставили комфортабельное и уютное местечко и мне. Погода, однако, выдалась ужасная, и только через двое суток бурного плавания я высадился в Копенгагене.
Во время моего отсутствия на сцене королевского театра поставили оперу Гартмана«Liden Kirsten» («Кирстиночка»)
, текст для которой написал я. Опера имела большой успех. Музыку оценили по достоинству, находили ее очень колоритной, чисто датской и в высшей степени оригинальной и задушевной, а текст мой был одобрен даже Гейбергом. Известие об этом, полученное мною за границей, очень обрадовало меня. Я уже заранее предвосхищал удовольствие послушать и посмотреть ее сам, и случилось как раз, что она шла в самый день моего приезда в Копенгаген. «Ну вот, теперь тебя ждет удовольствие! — сказал мне Гартман. — Все очень довольны и музыкой, и текстом!» Я явился в театр, меня заметили — я видел это — и, когда опера окончилась, послышались аплодисменты, смешанные с довольно сильным шиканьем. «Этого еще ни разу не было! — сказал Гартман. — Ничего не понимаю!» «А я так понимаю! — ответил я. — Ты-то не огорчайся, тебя это не касается. Это земляки мои увидели, что я вернулся, ну вот и встретили меня!»Здоровье мое по-прежнему хромало, лето, проведенное мною на юге, не прошло мне даром, и только освежающий зимний холод немножко подкрепил меня. Я был в нервном состоянии, очень слаб физически и в то же время сильно возбужден душевно. В это-то время я и окончил своего «Агасфера»
. Влияние на меня Эрстеда, которому я в последние годы читал все, что писал вновь, все больше и больше возрастало. Он всем сердцем любил все прекрасное и доброе, а пытливый ум его стремился отыскать в них и истину. И он ясно и определенно высказывал, что душа всякого поэтического произведения — в истине. Однажды я принес показать ему сделанный мной перевод поэмы Байрона «Мрак» . Я был от нее в восторге и очень изумился, когда Эрстед назвал поэму ложной. Выслушав его объяснения, я, однако, не мог не согласиться с ним. «Поэт, конечно, может представить себе, — сказал Эрстед, — что солнце исчезнет с неба, но он должен знать, что результаты этого будут совсем иные, нежели подобный мрак, подобный холод! Все это лишь пустые фантазии!» С тех пор и я усвоил себе те воззрения, которые рекомендует современным поэтам Эрстед в своем творении «Дух в природе» . По его мнению, поэт, желающий явиться выразителем высших идей и стремлений своего века, должен усвоить себе результаты современной науки, а не пользоваться поэтическим арсеналом давно минувшего времени. Напротив, если он рисует это прошедшее, то, конечно, обязан пользоваться для изображения характеров идеями и понятиями того времени. Эта верная мысль Эрстеда не была, однако, к моему удивлению, понята даже Мюнстером (Знаменитый в свое время проповедник-епископ. — Примеч. перев. ). Эрстед часто читал мне отрывки из упомянутого произведения, проникнутого необыкновенной глубиной мысли и истиной. После чтения мы обыкновенно беседовали о прочитанном, и он со своей бесконечной добротой и скромностью выслушивал даже мои возражения. Я, впрочем, мог сделать лишь одно, касавшееся той формы диалога, в которую Эрстед облек свой труд. Я находил ее устаревшей, напоминавшей «Робинзона» Кампе, и говорил, что раз здесь нет места обрисовке характеров, то и остается лишь одно перечисление персонажей, а между тем все было бы понятно и без этого. «Вы, может быть, правы, — сказал он мне со свойственной ему кротостью, — но я уже давно привык к этой форме и сразу изменить ее нельзя. Приму, однако, ваше замечание к сведению и постараюсь воспользоваться им, когда напишу что-нибудь вновь».