В конце мая я приехал в Мюнхен. По мере пребывания моего в этом городе он становился мне все роднее и роднее, но время было подумать и о возвращении на настоящую родину, в Копенгаген. Я, впрочем, старался посредством величайшей экономии продлить свое пребывание за границей елико возможно. Я испытывал настоящий ужас при мысли, что вот скоро я уж прочно засяду дома, и на меня опять обрушатся тяжелые волны. Я знал из писем с родины, что я, как поэт, давно уже отпет и похоронен там. Мольбек уже оповестил об этом в
В статье давался обзор «новейшей датской поэзии». Я был поименован в ряду прочих современных молодых поэтов, но затем вырван с корнем, выброшен, как сорная трава, выросшая среди полезных злаков. Относительно
Критик забыл высказанное им прежде мнение, все окружающие меня — тоже, и меня втоптали в грязь, исключили из числа датских поэтов. Каждое слово критики резало меня по сердцу, как ржавым, тупым ножом. Можно представить себе поэтому, с каким страхом я ожидал своего возвращения на родину. Я всеми силами старался отдалить эту минуту и развлечься путевыми впечатлениями, чтобы отвратить мысли от будущего на родине, куда я должен был прибыть через какой-нибудь месяц. Из Мюнхена я хотел проехать через Зальцбург в Вену, а оттуда уже домой.
В Зальцбурге против самого отеля, где я остановился, стоял старинный дом с лепными украшениями и надписями, принадлежавший некогда доктору Теофрасту Бомбасту Парацельсу. Старуха-служанка в отеле рассказала мне, что она родилась в том доме и кое-что знала о Парацельсе. Он умел излечивать болезнь, которой страдают только богачи — подагру. Другие врачи озлобились на него за это и дали ему яду. Он, однако, заметил беду, и не ему было учиться, как выгнать из себя яд. Он затворился в своей комнате, приказав предварительно своему слуге не отворять дверей, пока его не позовут. Но слуга был страсть какой любопытный и отворил двери комнаты раньше, а господин-то его успел в это время выгнать яд из желудка только до горла, и тут же грохнулся мертвым. Вот какую народную легенду довелось мне услышать. Мне Парацельс всегда казался высокоромантичной личностью, годной в герои датской поэмы, он ведь побывал, между прочим, и в Дании. В хрониках говорится, что он был здесь в царствование Христиана II и дал матушке Сигбритте чертенка в бутылке, который с треском вылетел вон, когда бутылка разбилась.
Бедный Парацельс! Его называют шарлатаном, а он все-таки был гением, опередившим в сфере своего искусства свое время. Но всякий, кто опередит колесницу времени, рискует, если не отделается здоровым ударом лошадиных копыт, быть затоптанным запряженными в нее лошадьми.
В Вене я чаще всего виделся с Кастелли. Вот тип истого венца со всеми его прекрасными отличительными свойствами: добродушием, юмором и преданностью и любовью к своему императору. «Наш добрый Франц!» — называл он императора и рассказывал, что подал ему когда-то просьбу в стихах о том, чтобы он, «отвечая на поклоны своих венцев, не снимал в холодную погоду с головы шляпы!» Кастелли показывал мне свои редкости и коллекцию табакерок. В числе их находилась табакерка в форме улитки, принадлежавшая Вольтеру. «Преклонитесь и поцелуйте!» — сказал Кастелли, подавая мне ее.
Пробыв около месяца в Вене, я направился домой через Прагу, Теплиц и Дрезден. И эта часть пути была полна так называемой «дорожной поэзии», которая, однако, ощущается сильнее всего на расстоянии, то есть уже при воспоминаниях о благополучно оконченном путешествии.
Я сошел с корабля на датский берег с каким-то странным, смешанным чувством: на глазах у меня были слезы, но не каждая из них была слезой радости. Господь Бог, однако, не покинул меня.