Обстановка в квартире Рашели была роскошна, может быть, чересчур рассчитана на эффект... В первой комнате, зеленовато-бирюзовой, висели лампы с матовыми абажурами и красовались статуи французских писателей. В гостиной — ив обоях, и в меблировке преобладал пурпуровый цвет. Сама Рашель была в черном платье и очень напоминала свой портрет на известной английской гравюре. Общество состояло из мужчин, преимущественно представителей искусств и науки. Впрочем, я услышал и два-три титула; имена гостей громко докладывались ливрейными лакеями. Угощение состояло из чая и прохладительных яств и напитков, скорее на немецкий, нежели на французский лад. При мне Рашель говорила и по-немецки; Виктор Гюго рассказывал, что он слышал, как она раз говорила по-немецки с Ротшильдом, и я спросил ее правда ли это. Она ответила мне по-немецки: «Да, я даже читаю на этом языке, я ведь уроженка Лотарингии. У меня есть и немецкие книги. Вот поглядите!» И она показала мне «Сафо» Грильпарцера, но затем опять перешла на французскую речь. Она высказала, между прочим, свое желание сыграть роль Сафо, потом заговорила о роли шиллеровской Марии Стюарт, которую она исполняла. Я видел ее в этой роли и никогда не забуду с каким истинным величием вела она сцену с Елизаветой. «Je suis la reine! Tu es... Tu es... Elisabeth!» И в это одно слово Elisabeth она вложила столько презрения, сколько не высказать другим и в целом монологе. Но особенно поразила меня Рашель в пятом действии, которое она вела с таким правдивым спокойствием, на какое только способна истинная северная или германская артистка, но именно в этом-то действии она менее всего и нравилась французам. «Мои соотечественники, — сказала она мне, — не привыкли к такой передаче этой сцены, а между тем никакая иная здесь неуместна. Нельзя неистовствовать, когда сердце готово разорваться от скорби, когда прощаешься навеки со всеми своими друзьями!»
Главнейшим украшением ее салона были книги в богатых переплетах, стоявшие в роскошных стеклянных шкафах. На стене висела картина, писанная масляными красками и представлявшая зрительный зал лондонского театра: на переднем плане стоит сама Рашель, к ногам ее сыплются букеты и венки. Под этой картиной висела небольшая хорошенькая полочка с творениями высших аристократов между поэтами: Гете, Шиллера, Кальдерона, Шекспира и других. Рашель много расспрашивала меня о Германии и Дании, об искусстве и театре, ободряя меня ласковой улыбкой или дружеским кивком, когда я, преодолевая трудности языка, приостанавливался, чтобы найти нужное выражение. «Продолжайте! — говорила она. — Вы не вполне владеете французским языком, я слышала иностранцев, говоривших куда лучше, но их речи не всегда так меня интересовали, как ваши. Я понимаю caмую душу вашу, а это самое главное, она-то особенно и интересует меня». На прощание она написала мне в альбом:
«Lart c'est le vrai».
J'espere que cet aphorisme ne semblera pas paradoxal a un ecrivain aussi distingue, que monsieur Andersen.
Искусство в правде. Надеюсь, что афоризм этот не покажется парадоксом такому выдающемуся писателю, как г-н Андерсен.
Paris, le 28 Avril 1843 r.
Очень милого знакомого приобрел я в лице Альфреда де Виньи. Он был женат на англичанке, и в их доме приятно поражало сочетание всего лучшего, что есть в обеих нациях. В последний вечер моего пребывания в Париже Альфред де Виньи явился ко мне в маленький номерок отеля Валуа, находившийся под самой крышей, в такое время — около полуночи, — когда его по общественному его положению и богатству можно было скорее всего искать в богатых салонах. Это он явился лично передать мне свои произведения и проститься со мною. В словах его слышалось столько искренности, а глаза выражали такое сердечное, теплое чувство ко мне, что я, прощаясь с ним, невольно прослезился.
Часто виделся я в последнее время и со скульптором Давидом; своей прямотой и характером он несколько напоминал мне Торвальдсена и Биссепа. Познакомились мы с ним уже под конец моего пребывания в Париже, он сожалел, что это случилось так поздно и спрашивал, не могу ли я остаться здесь подольше — тогда бы он сделал мой бюст в медальоне. «Да ведь вы же совсем не знаете меня, как поэта! Может быть, я вовсе не стою такой чести!» — сказал я ему, но он посмотрел мне прямо в глаза, потрепал меня по плечу и ответил с улыбкой: «Я читал в вашей душе, прежде чем читать ваши произведения. Вы — поэт!»