Теперь даже один наступающий день нужно считать за все время. Никто и никак теперь не может сказать, будет ли за этой жизнью в Усолье[29]
какая-нибудь другая благополучная, но все равно эти дни суда всего нашего народа, всей нашей культуры, нашего Пушкина, нашего Достоевского, Толстого, Гоголя, Петра Первого и всех нас будут значительней всех будущих дней…О время, время какое! Все маски сброшены с государств и с церкви, и все пережитое человечеством в этих формах опрокидывается в открытую душу каждого, как бремя, которое он должен вынести…
Говорят, люди в Москве теперь полусумасшедшие.
Ну-ка, ну-ка, вставай, Лев Николаевич, много ты нам всего наговорил!..
Сколько зла, сколько злобы в зиме, столь красивой для того, кто живет в тепле, и столь ужасной для застигнутого врасплох в поле путника… Сколько замерзает в одну только такую метель живых существ, сколько поломанных ветвей, сколько изуродованных деревьев! Но придет время, и каждая прекрасная и злая шестигранная звездочка зла превратится в круглую каплю доброты, включающей в себя и красоту. Сверху добро, внутри красота — какая сила! А зимой — наружу красота, а внутри зло.
Я продолжаю думать об этом чудовищном скоплении снежного зла, от которого родится богатейшая весна.
Перебрасываюсь от этого в человеческий мир, и вся война представляется мне как болезнь, охватившая все человечество. И пусть вырастут на крови цветы — не утешительно. Пусть и тут каждый кристаллик зла превратится в каплю добра — не утешительно!
Над этими бесчисленными могилами высится могила могил — небесный свод, и в нем с прямыми лучами солнце — отец жизни.
Всякое существо живое на земле стремится на встречу солнцу, и так создается рост жизни по прямой: каждая веточка стремится прыгнуть из своей могилки и воспрянуть в движении к солнцу, и вся жизнь в совокупности стремится выбраться к солнцу из-под своей могилы могил — небесного свода.
В юности я верил в простую, как рельсы, прямую прогресса человечества. Потом, как и все, потерпел крушение, и весь мир с его человечеством завертелся по равнодействующей силы центростремительной, влекущей вниз, и центробежной силы, стремящей нас на прямую.
Теперь я начинаю верить, что, любя и благословляя жизнь, можно вращаться с живущими только при вере и уповании выйти когда-нибудь, как было это в юности, на священную прямую.
Если бы только мог современный человек подойти к текущей воде с тем священным трепетом, с каким далекие от нас люди пустынь подходили в палящий зноем день к оазису и припадали страстными губами своими к холодной воде. Сколько наслаждения! Сколько благодарности! Сколько раздумья и поэзии!
А теперь не пустыню ли мы переходим, не изныл ли наш дух в тоске по живой воде? Я жду со всей страстью этого чуда, когда каждая шестигранная снежинка всего огромного скопленного зимою зла превратится в радужную круглую каплю воды.
На всю деревню голосит сиплым нечеловеческим голосом бабушка Аграфена: «Ой-и, жизнь моя, Ванюшка. Ванюшку убили. Ой-и, жизнь моя, Николаюшка. Николаюшку сегодня угнали. Ой-и, катитеся, слезы, по лицу моему». Идет с причитанием медленно через все село из конца в конец.
Слушал я этот вопль, и даже в мои годы подмывает злоба на немца, и тянет она включиться в массу, идущую на врага.