Есть особое материнское чувство жизни, рождающее образы, как живые существа. В свете этого чувства каждая мысль превращается в образ, и как бы коряво ни писала рука, и как бы ни брызгало перо на плохой бумаге — образ родится и будет жить.
И есть мастерство, заменяющее материнское чувство, посредством которого можно писать, как только захочется. Но все это не значит, что мастерство не нужно художнику: оно необходимо ему, но при условии подчинения материнскому чувству.
Она ничего не думает, а дитя растет.
Мне вспомнилась моя старая мысль, где-то счастливо напечатанная, я сказал тогда: «Кто из нас думает больше о вечности, у того из-под рук выходят более прочные вещи». А сейчас, вероятно, приблизившись к старости, я начинаю подумывать, что не от вечности, а все от любви: высоко подняться может каждый из нас всевозможными средствами, но держаться долго на высоте можно только сильным излучением любви.
А что есть любовь? Об этом верно никто не сказал. Но верно можно сказать о любви только одно, что в ней содержится стремление к бессмертию и вечности, а вместе с тем, конечно, как нечто маленькое и само собою понятное и необходимое, способность существа, охваченного любовью, оставлять после себя более или менее прочные вещи, начиная от маленьких детей и кончая шекспировскими строками.
Живыми выходят у Толстого образы потому, что он их по-матерински вынашивает, а не сбрасывает, как при заказах на скоростном соревновании. Толстовское непротивление вышло у автора как «обгон» своего великого чувства материнства художника.
Художница развернула новый большой холст…
— Идешь к свободе, — сказала она, — а попадешь в неволю, куда большую, чем раньше было.
— Знаю, — ответил я, — но ведь так все: девушка выйдет замуж и начинает рожать детей — неволя какая! А выходит все-таки лучше, чем если бы осталась вековухой. Вот и я когда-то взялся за перо — думал попасть в край непуганых птиц, а попал в тиски писателя, и все-таки рожаю и торжествую, рожая.
Гриб растет только до времени, пока его не найдут: после этого он делается предметом потребления. Так точно и писатель растет… Одну книгу возьмут, и опять из той же подземной грибницы, пользуясь теплым дождиком, надо расти, пока не придет и не откроет тебя потребитель и не срежет тебя под корешок. В молчании под сенью листьев и хвои совершается творчество.
Смотрел и всматривался в стадо молодых гусей, дивился, что ничем не заняты, а потом: как же ничем? Они растут и ждут.
И запомнил себе: пусть мои мысли тоже сами растут, и я буду ждать.
Зяблики рассыпались, будто маленькие каскады воды, падающей с уступа на уступ все ниже и ниже.
На торфяном болоте поднялась утка, и вслед за ней чвакнул с плеском, выдрался из кустов и взлетел селезень.
Пара бекасов металась вверху, раскатываясь барашками, с поля доносились песни жаворонков.
С великим треском по тонкому льду, сохранившемуся в древесной тени, с плеском на лужах, вскочил и пошел взбуженный заяц. Я успел узнать — это была беременная зайчиха.
Но вот именно этот заяц подсказал наконец-то мне самое главное, что было бесконечно значительнее всех этих звуков весны.
Когда стихли эти звуки от зайчихи, то открылась моему слуху вся сила огромного молчания, всеобщей тяжелой беременности среди незначительных звуков лесных и полевых самцов.
Самки сядут на яйца, самцы веселей будут петь Но чем больше будет веселых звуков в лесу, тем сильнее для понимающих будет выступать и значить сила молчания. Не тем ли и в поэзии сильно слово, что открывает нам силу молчания?
Поэзия — это предчувствие мысли.
Я живу достоверностью сердца, где таится самая сущность всего преходящего в бессловесном созерцании. Искусство мое состоит из чередования удачных и неудачных попыток заключить эту достоверность сердца в слова разума.
Какой-то молодой критик на ходу мне сказал, что в моей «Лесной капели» я дал вовсе не пейзаж, потому что пейзаж имеет в литературе не самостоятельное значение и всегда, даже у Тургенева, отделяется от сюжета. Но у Пришвина не отделяется, и это вовсе не пейзаж.
— А что же, если не пейзаж, не природа?
— Не знаю что…
— Так знайте же: это сердечная мысль.
Сердечная мысль есть величайшее богатство души, и для нее должна быть создана особая наука вроде политической экономии, обращенная к духу: наука о том, как нужно создавать, охранять и расходовать сердечную мысль и порождаемое ею родственное внимание к миру.
Инженерам душ: сила сердечной мысли — вот единственная сила, которой строятся души.
Поднимать свои чувства от сердца вверх к голове, там их рассматривать, прояснять, проявлять, дополнять, так разделенные мертвой водой головы опять опускать, опять соединять в живой воде сердца и потом, подняв вверх, стальным пером черным по белому начертать узоры мыслей — вот в чем искусство писателя.