Но если вы просто будете подходить к предметам
Спрашивать писателя о «тайнах творчества», мне кажется, все равно, что требовать от козла молока. Дело козла — полюбить козу, дело козы — давать молоко.
Так и о творчестве — надо спрашивать жизнь, нужно самому жить, а не спрашивать художника, влюбленного в жизнь, «каким способом мне тоже влюбиться?».
Надо выйти из себя и отдаться тому огню, в котором сгорает жизнь.
Наблюдать же можно со всех сторон одинаково, откуда ни подойди, потому что жизнь круглая и горит, как солнце, везде одинаково.
Мне кажется, величайшую радость жизни, какая только есть на свете, испытывает женщина, встречая своего младенца после мук рождения. Я думаю — эта радость включает в себя ту радость, какую частично испытываем и все мы в своем счастье. Так вот и хочется мысль, найденную для своего обихода в искусстве о поведении, распространить на всех.
Но я могу быть цельным только на восходе солнца, когда все еще спит, а другой утром спит и цельным бывает глубокой ночью. И мне скажут, что Сальери был в поведении, но у него ничего не выходило в сравнении с Моцартом — человеком без поведения.
В том-то и дело, что поведение в моем смысле не есть школьное поведение, измеряемое отметками. Мое поведение измеряется прочностью создаваемых вещей, и с этой точки зрения Моцарт вел себя как следует, как творец цельной личности, и не подменял ее рассудочным действием.
Так вот я хотел бы сказать и о себе, что моя поэзия есть акт моей дружбы с человеком, и отсюда все мое поведение: пишу — значит люблю.
Вот что меня немного смущает в моей печали и моей радости. Если печаль придет, я чувствую не предмет печали, а будто около сердца у меня натягивают, подвигая колки туже и туже, особую струну печали. И вот она уже поет свою песню… А что приходит в голову под эту песню, то как снопы в молотилку: все обращается в горе — любовь моя, слава, Россия.
И наоборот, если натянуты струны радости, то, если погода и плохая, сделаю себе на бумаге хорошую, если в природе хорошо, я иду бродить, и на каждом шагу мне чудеса открываются.
Утром я встаю и чувствую: поет струна радости.
— Встал с правой ноги! — говорит Ирина [соседка] за дверью.
Или чувствую струну печали.
— Встал с левой ноги! — понимает Ирина.
И так в продолжение дня это бытие определяет мое сознание.
Но я не хочу, нет, нет! Я ищу в себе такое сознание, определяющее мое бытие, я хочу сам распоряжаться струнами бытия, я хочу, чтобы искусство мое стало моим поведением, а не прихотью моего бытия.
Я пропустил первую порошу, но не раскаиваюсь, потому что перед светом явился мне во сне белый голубь, и когда я потом открыл глаза, я понял такую радость от белого снега и утренней звезды, какую не всегда узнаешь на охоте.
Вот как нежно, провеяв крылом, обнял лицо теплый воздух пролетающей птицы, и встает обрадованный человек при свете утренней звезды, и просит, как маленький ребенок: звезды, месяц, белый свет, станьте на место улетевшего белого голубя! И такое же в этот заутренний час было прикосновение понимания моей любви, как источника всякого света, всех звезд, луны, солнца и всех освещенных цветов, трав, детей, всего живого на земле.
А потом я увидел ясно черным по белому все немудрые проделки с людьми Кащея и задумался над самим собой: как же мне-то все-таки удалось сбросить с себя Кащееву цепь?
Мелькнул в памяти один поэт: он свои действительно драгоценные стихи понял не как дар жизни, а свою собственную жизнь заменил этими стихами. Так он забыл свой священный родник.
В конце концов его погубило «положение» поэта.
Но, с другой-то стороны, как же быть? Если творчество есть сила освобождения от цепей, то это же самое творчество может и сковать цепь: как сохранить силу творчества до решимости схватиться с самой смертью?
Раздумывая об этом, приходят к мысли, что сила творчества сохраняется теми же самыми запасами, какими сохраняется на земле вечное детство жизни во всех его видах. И тут опять простота: иной, сознательно облегчив бремя жизни сокращением детей, погибает, другой, размножаясь, безгранично счастлив в своем муравейнике.
Весь секрет в обеспечении себе такой простоты, такой нивы, которую сладко пахать, и другой этому не завидует: у него под ногой тоже нива, в руке такая же соха, такая же веревочка к лошади, все то же, да вот я иду бороздой и песни пою, а он идет и ругается.
Писать можно, чувствуя себя образованным и отчеканенным человеком, как Анатоль Франс пишет; или же как русские пишут, будто поднимают какой-то вопрос для обсуждения с другом.
Беллетристику как таковую нельзя перечитывать, а можно повторять лишь поэзию и мудрость. Но читается беллетристика и пишется легче всего.
Беллетристика — это поэзия легкого поведения. Настоящее искусство диктуется внутренним глубоким поведением, и это поведение состоит в устремленности человека к бессмертию.