Под вечер второго дня он почувствовал, что сердце у него бьется все слабее и слабее. На руке его, воздетой горделиво, как ветвь дуба, спокойно дремал кот, опустив мордочку на лапы. Из-за стены — едва различимо — донесся человеческий голос:
«Ну что, дружище, уже отходишь?»
«Так, значит, — осенила его последняя мысль, — не мне одному суждена такая смерть?»
И выросло дерево, исполненное ликующего торжества жизни и света.
ЛИЯ ЛАКОМБ
БОЛЬШАЯ БЕЛАЯ МОЛНИЯ
Море понемногу отступало. На песке оставались только водоросли и дохлые медузы — застывшие переплетения горгон, а на черных камнях, громоздившихся вокруг, во множестве ползали зеленые крабы. Облака едва тащились в неподвижном утреннем воздухе, медленно приближались, затягивая небо аспидным покрывалом, а ветер, появившийся над песчаной равниной, доносил унылое мычание коровы — оттуда, где была бело-зеленая мельница, обнесенная забором из искрошенного камня.
С того самого дня, как он попал в эти края, чужак удивлялся этому коровьему стону. Как только небо и море темнели, слышалось мычание коровы, и он тут же представлял себе кроткие глаза под темными ресницами — беспокойно мычащее животное, которое бредет по берегу моря. Всю ночь, не переставая, слышался жалобный стон. Потом надолго наступала тишина. А когда чересчур бледное небо снова иссушало равнину, звук становился ясным и коротким.
Чужак бродил по песчаной пустоши, минуя грядки спаржи, виноградники, пожелтевшую от соли траву, то и дело останавливался, глядя на коров, которых держали на острове, но ни одна из них не издавала этого безнадежного стенания.
Однажды, в душный августовский вечер, перед заходом солнца, когда уже почти стемнело, чужак спросил у старухи в широких черных шароварах, склонившейся над виноградной лозой, растущей среди песков, отчего так жалобно стонет корова.
Женщина подняла голову, повязанную платком, прятавшим волосы, и он увидел потемневшее от солнца лицо, покрытое преждевременными морщинами; она взглянула на чужака и снова склонилась над фиолетовой гроздью. «Для них я всего лишь чужак, попавший сюда с континента», — подумал мужчина и направился к своей бескрылой мельнице, сараю и колодцу, что на самом краю поселка.
Но как-то утром, когда в молочной лавке нагрузили полную телегу проволочных ящиков и шум вдруг умолк, чужак снова заговорил о корове. Сын лавочника засмеялся, потом протянул ему полную кружку молока и воскликнул: «Но это совсем не корова! — Он махнул рукой в направлении островной косы. — Это бакен. Там поставлен бакен, потому что место опасное. И когда ветер с той стороны, бакен слышно. Так что это не корова». И он принялся разливать молоко для продажи, посмеиваясь над этим человеком — «месье Андре», как он его называл, который никогда не ходил с рыбаками на лодке и не знал про бакен.
Летом людей с континента здесь еще принимали, продавая им втридорога раковины, клубнику или вино, но не любили их. Однако крестьяне не мешали месье Андре беспрепятственно ходить по всему острову, а мальчишки, забравшись на пузатые бочки, стоящие в ряд около церкви, уже не умолкали при его появлении. Иногда они шли за чужаком до самой мельницы, усаживались на ограде, окружавшей двор, и рассказывали разные истории о своей деревне, а чаще говорили об урожае винограда и креветках, приносимых сентябрьским приливом. Месье Андре едва поддерживал разговор, и дети понемногу расходились, шаркая ногами и поддавая камешки, летевшие в податливые заросли крапивы.
Он был не очень-то разговорчив, этот чужак, и они ничего не знали о нем. Он купил старую мельницу за деревней, где иногда прятались влюбленные парочки, но рабочих не нанял, ни в Ла Рошели, ни где-либо в округе. Он приобрел мельницу и жил там в полном одиночестве. От водителя автобуса люди знали, что он купил ставни, задвижки и шпингалеты в Сан-Мартине; что старьевщик доставил мебель, а больше не знали ничего. Ему никто не писал писем, это подтверждал почтальон. Болтали, что он беглый преступник, поскольку каждый год из крепости сбегал какой-нибудь заключенный. Шло время. Теперь неподалеку от домиков крестьян ярко выделялась побеленная известью мельница с зелеными ставнями, такими же, как в других домах, а когда крестьяне говорили о месье Андре, то, пожимая плечами, довольствовались одной фразой: «Он безобидный».
Но месье Андре не был безобидным. Разве что для других, но не для себя. Это была старая история! Ему не было еще и пяти лет, как он остался без матери, с отцом, который им не интересовался. У него появилась мачеха, маленький брат, и для Андре был уготован пансион. В пансионе он почувствовал, что его никто не понимает. Все попытки с кем-то сблизиться ни к чему не привели. Он говорил себе, что во всем виноват он сам, и страдал от этого. Одиночество было ему невыносимо, ведь не он его выбирал.