Пусть я несчастьем мореходов кормлюсь, пусть трупы утопленников – моя пища. За то я в подводных чертогах царю, и все их богатства мне подвластны. Если ты мне отворишь окно, если ты меня любовью согреешь, – золотой пояс я тебе подарю, снятый с мертвой языческой царицы.
Тысячу лет, как утонула она, но ржа её пояса не съела. Красиво блестит он, как в первый день, и многих редких зверей изображают его звенья. Когда тем поясом обовьешь ты свой стан, солнце затмится пред тобою, а луна от стыда за себя не посмеет выйти на небе.
И встала с кровати Аделюц, и очень сильно было её искушенье. И красного рубина хотела она, и хотела драгоценного перла. Больше же всего ее пояс манил, пояс с редкими зверями, снятый с мертвой языческой царицы.
И отворила окно бедная, глупая Аделюц, и влетел к ней черный морской ворон. В тяжкия крылья он обнял ее и кровавым клювом уст её коснулся. И согревала она его на груди, – Господи прости ей её согрешенье.
Отец и мать пришли к царевне Аделюц, царь Марквард с царицею Утэ. И сильно были они изумлены, и долго в молчанье на дочь они глядели.
– Отвечай нам, Аделюц, гордая Аделюц! Где взяла ты драгоценный перл, что сияет в твоей головной повязке?
– Грустно мне, девушке, в светлице, одной – горькими слезами в одиночестве я плачу. Из слез моих родился этот перл, – так диво ли, что он так велик и прекрасен?
– Отвечай нам, Аделюц, гордая Аделюц! Где взяла ты кровавый рубин, что горит, как огонь, в ожерелье, на твоей белой шее?
– Солнечный луч я поймала решетом, заклятьями в камень превратила. Из солнечного света сделан мой рубин, – так диво ли, что он так велик и прекрасен?
– Отвечай нам, Аделюц, гордая Аделюц! Где взяла ты пояс золотой, что змеею вьется вокруг твоего стана?
Ничего тут не сказала Аделюц, и приступил к ней царь Марквард с грозным допросом.
– Отвечай мне, Аделюц, гордая Аделюц! Отчего так полон твой стань, и в глаза нам взглянуть ты не смеешь? Святым Богом клянусь, что преступна ты! Открой же нам твои вины и преступленья.
– Прав ты, отец Марквард, и ты, царица Утэ, моя мать. Преступна я, и нет мне прощенья. Страшный плод я в теле ношу, и боюсь, чтобы не родился от меня дьявол. Потому что с морским вороном я спала, с страшною птицею неведомой пучины. Он бедою мореходов живет, трупы утопленников – его пища. Холодом веет от крыльев его, ржавая роса каплет с его перьев. Алою кровью обагрен его клюв. И вокруг него – воздух могилы.
От него этот перл и рубин, и золотой пояс снятый с мертвой языческой царицы. В снежную бурю ко мне он влетел, и я на груди его грела. И тело, и душу мою он погубил, – Господи, прости мне мое согрешенье.
Прошу тебя, добрый отец мой, царь Марквардъ: вели сложить костер во дворе твоего островерхого замка. И дегтем его вели осмолить, и соломы, и стружек насыпать. На костре должна я сгореть, и проклятый плод мой будет сожжен вместе со мною. На костре должна я, как колдунья, сгореть, потому что я зналась с нечистым бесом.
И горько плакал царь Марквард, и горько плакала мать, царица Утэ. И утирали они слезы полами одежд, хотя у них были очень дорогие одежды.
И на костер прекрасную Аделюц взвели, и сожгли, так что и костей не осталось. И бросили в море пепел и золу, и проклинали нечистую силу.
Спаси нас от неё, святой апостол Матвей и Елена, мать царя Константина.
Закавказские сказания
Усталые, продрогшие, брели мы, злополучные туробойцы[18], по гребню Куросцери – самому проклятому гребню на всем Кавказе! Снизу, от станции Казбек, он представляется чем-то в роде зубчиков валансьенского кружева, но в действительности от зубчиков-то этих и горе. О, Боже мой! Во сколько балок пришлось нам нырнуть! на сколько обрывов вскарабкаться! Влево от нас была пропасть, вправо – минуя голую, обвеянную ветрами, каменистую гряду – тянулась снежная равнина, еще недавнее пастбище туров; теперь им не под силу стало пробивать копытами крепкий наст, и умные звери перекочевали… куда? – Бог их знает! По крайней мере, напрасно проблуждав по вершине Куросцери двое суток, мы возвращались, как горе-охотники, не видав ни шерсти, ни пера.
Свечерело. Небесная синева зажглась звездами – такими крупными, яркими и близкими, что казалось: вот-вот еще саженей пятьдесят подъема, и мы будем уже в царстве звезд. Белая папаха Казбека мерцала тем таинственным самосветом, понятие о котором могут составить лишь те, кому случалось наблюдать снеговые вершины в безлунную, но сильно звездную ночь. Внизу, под туманами, неистовствовали, как две озлившихся шавки, Куро и Катуша – отец и мать знаменитой Бешеной балки, им в ответ глухо рычал из неизмеримой глубины Терек.