Нам было очень невесело, особенно, когда случалось переходить горные ручьи. Встречный ветер, и без того уже леденивший наши кости, швырял нам тогда в лица водяную пыль, коловшую нас, точно иглами. У меня растрескались губы, болели глаза. Было невозможно перекинуться словом с товарищами-грузинами из Казбека: ветром захватывало дыхание. Он выл, свистал, гайгайкал, мяукал, домового хоронил и ведьму выдавал замуж… О, «кой чёрт понес меня на эту галеру!»[19]
Была бутылка коньяку – роспили. Начать другую, захваченную про запас, не дал вожатый нашей компании Сюмон А…дзе, истинный оракул горных экспедиций, малый умный и толковый, наметавшийся в обращении с русскими и даже не без некоторого образования:
– Не пейте: до сакли недалеко. Выпьем, что останется, когда придем в тепло. Вина не найдем: хозяин – бедный осетин. А, когда попадем в тепло, нельзя не выпить: иначе привяжется лихорадка, будут болеть руки и ноги, кости ломить…
Досаднее всего было сознание, что аул Казбек лежал как раз под нами. Если бы не тучи да туман, мы видели бы его огни. Если бы не ветер, да не рев потоков, мы, вероятно, слышали бы звяканье бубенчиков и стук колес по Военно-грузинскому шоссе. Но короткая тропинка с Куросцери к Казбеку была с третьего дня испорчена нашею же неосторожностью[20], и теперь нам приходилось делать обход верст в десять по дебрям и кручам – чуть не к самому Дарьяльскому посту.
Как мы добрели к обещанному Сюмоном ночлегу, уж и не знаю. Помню только, что от усталости ни есть не могли, ни сон не брал. В сакле осетина было бедно, грязно, душно, тесно, но – все же тепло и не под открытым небом. Ночь давно померкла; небо заплыло тучами; ветер вырос в бурю; первобытно свалянные на авось и небось стены сакли дрожмя-дрожали под его бешеным напором.
Наша хозяйка – молодая, но совершенно истощенная работой, лихорадкой и бескормицей женщина – укачивала дочку, самую чахлую и крикливую девчонку из всех ребят Большого и Малого Кавказа. Мелодия её колыбельной песни была заунывна и однообразна, а слова – странны дикою загадочностью. Они походили на заклинания. Мать не то благословляла свое дитя, не то ворожила над ним. Сюмон, как умел, перевел мне этот оригинальный текст, а я впоследствии – тоже, – как умел – попробовал переложить его стихами:
Что осетинка поминала в своей песне св. Илью, Георгия Победоносца и архангела Михаила, удивляться нечего. Религия осетин, даже определенно настаивающих на своем магометанстве или христианстве, поражает путанностью верований и понятий. Магометане чтут многих христианских святых; христиане не прочь послушать наставление из Корана; те и другие с полной искренностью проделывают многие обряды совершенно языческого характера, идолопоклонствуя, когда того требует обычай, с редкою наивностью. Св. Илья – молниеносец и громовник – почитается одинаково всеми осетинами… Но причем же «падучая звезда»?
Я спросил Сюмона. Он отвечал:
– О! падучая звезда ‑ великая сила. Она меч Божий. Когда она сверкает на небе, нечистая сила отступается от человека, теряя над ним всякую власть. Она глупеет, смущается, из шакала обращается в ишака. Слыхал ли ты про Аримана – великого падишаха джиннов, что векует свою проклятую жизнь в изгнании на Шат-горе?
– Слыхал что-то…
– Он огромный, белый, весь в седой шерсти от старости; глаза – красные, как огонь, и весь он опутан золотыми цепями. Сидит Ариман в хрустальном дворце, между верными джиннами и не смеет двинуться с места. И все они – как невольники. Тяжко им. Тоскуют джинны, бранятся, плачут, молят своего падишаха:
– Разбей свои цепи! освободи и нас, и себя! Отмсти и властвуй!
Но он молчит. Он умную голову имеет: зачем ему плакать? Он мужчина. Зачем ему говорить пустые слова? Он знает, что судьбы не изменить. Посажен он на цепь до конца света, – так тому и быть.
Но по осени, когда ледники дохнут холодом в долины, падишах джиннов получает свободу на три часа каждую ночь – от петуха до петуха. Срывается нечистая сила с цепей. С громом и воплем поднимается на воздух белый старик, а за ним летит вся его злая челядь.