А ведь дочери Вальдемара До были еще молоды, ах, как молоды! Ида по-прежнему цвела, точно роза, как и в те дни, когда ею любовался молодой корабел. То и дело я подлетал к ней и играл ее шелковыми светлыми локонами, когда она стояла в задумчивости под цветущей яблоней, не замечая дождя белейших лепестков, которыми я осыпал ее прелестные волосы. Ее взгляд был устремлен туда, где сквозь ветви деревьев алело заходящее солнце и золотом сверкало предвечернее небо.
Ее сестра Йоханна была подобна стройной белой лилии с гордой, чуть откинутой назад головой и такою тонкою талией, какая была у ее матери. Она часто заходила в огромную залу красного дома, где по стенам были развешаны портреты ее предков. Высокородные дамы в туалетах из бархата и шелка, в расшитых жемчугом головных уборах, покрывавших заплетенные в тугие косы волосы, глядели на нее из золоченых рам. О, как они были прекрасны! А мужчины в латах и кольчугах или в накинутых на широкие плечи плащах, подбитых беличьим мехом, с высокими стоячими воротниками голубого сукна! Мечи из вороненой стали висели у них низко, у бедер, а не на поясе. Где же, где то место, на котором будет со временем висеть и ее портрет? Ее и ее супруга. И каков он будет, этот благородный муж? Вот о чем думала Йоханна, стоя в портретной. Вот о чем шептала она одна-одинешенька. Я подслушал все это, сквозняком от окна к высоким дверям пролетая по зале.
Что до Анны Доротеи, этого бледного гиацинта, то она была еще четырнадцатилетней девочкой, молчаливой, задумчивой. Огромные голубые, как небо, глаза глядели серьезно и печально, но на лице алой бабочкой порхала детская улыбка, и я не мог ее сдуть, да, впрочем, разве я хотел этого?
Я часто гулял с Анной Доротеей в саду, по дороге, в поле; она собирала цветы и травы для своего отца, который готовил из них настойки и капли. Мало того, что Вальдемар До был горд и храбр, он был еще и образован! Он изучил много наук! Люди знали это и судачили на его счет. Огонь не угасал в его кабинете ни днем, ни ночью, ни зимой, ни летом. А дверь всегда была на запоре. Там работал он без сна и отдыха круглые сутки. Чтобы постичь тайны природы, нужны тишина и покой. Скоро, уже совсем скоро он выплавит, наконец, самое драгоценное вещество на свете — красное золото!
Вот почему из трубы его дома все время вздымались клубы дыма, вот почему и днем, и ночью трещали дрова и пылал в камине огонь. Я сам помогал раздувать его! — рассказывал ветер. — У-у-уймись, у-у-уймись! — гудел я в трубу Вальдемару До. — Все ста-а-анет у-углем, зо-о-лой, пе-е-еплом, ты про-о-ого-о-ришь! У-уймись! У-у-уймись! Ну-у-у! В пу-у-у-уть! — Но Вальдемар До не внял моим советам.
Куда, куда исчезли из конюшни резвые кони? Где она теперь, золотая и серебряная посуда из буфета в столовой? Где коровы, пасшиеся на лугах? Куда подевалось все добро из красного дома? Все, все это он переплавил в тигле, все сгорело дотла, но золота, долгожданного золота, не выплавилось ни капли.
Опустели закрома, погреба и чердак. Ушли люди, пришли мыши. То треснет в окне стекло, то вылетит, и мне уже не надо ждать, чтобы отворилась дверь, я гуляю себе по комнатам, когда вздумается. «Дым из трубы валит, значит, обед варят». А тут из трубы валил такой жадный дым, который ничего не щадил ради красного золота!
Я завывал в воротах усадьбы, словно сторож трубил в рожок — но ведь сторожа больше не было! Я вертел во все стороны скрипучий флюгер на смотровой башне, и он хрипло стонал, словно дозорный во сне, но там не было больше дозорного! Только полчища крыс и мышей. Нищета водворилась в усадьбе. Это она накрывала теперь на стол в красном доме, это она заполняла пустые шкафы и буфеты, срывала двери с проржавевших петель да множила щели в рассохшихся оконных рамах, — то-то мне было раздолье! — рассказывал ветер. — Я гулял по дому, когда хотел, и за всеми подглядывал и все подслушивал.
От едкого дыма, ядовитого пепла, горьких забот и бессонных ночей волосы и борода хозяина Борребю стали белыми, кожа лица сморщилась и задубела, но глубоко запавшие глаза по-прежнему сверкали яростным алчным блеском в ожидании золота, вожделенного золота!
Я дул ему в лицо дымом, осыпал бороду пеплом, а он все упорствовал, но тщетно: золото не появлялось, зато появились долги. Я насвистывал свои песни в окна с разбитыми стеклами, в щели в полу, в дыры в стенах. Проникал и в сундуки его дочерей, ворошил полинявшие, побитые временем платья, которые барышни носили не снимая. Да, не такую жизнь сулили им няньки и мамки, баюкая их в колыбельках! Сладкая жизнь господ обернулась горькой жизнью бедняков. Лишь я один распевал в красном доме во весь голос! — рассказывал ветер. — Я припорашивал крышу пушистым снегом — ведь под снегом, говорят, тепло. Дров не было, ведь дубраву вырубили подчистую. Мороз свирепо трещал, а я, пролетая над высокой кровлей, дул сквозь все щели, как ошалелый, носился взад-вперед по всему дому, врывался через слуховое окно, — надо же было мне как-то взбодриться!