Безупречно белая башня, расписанная черными полосами. И ниже колен ее, к самой рыжей земле прижавшись — домики вокруг одного двора и приземистые, упрямо зеленые деревья.
Белая, с черными полосами, не теряющая белизны своей башня… Мы все ближе. Ближе к домам и деревьям, и кажется, мы все ниже. Растет в блеклое от жары небо — белая, с черными полосами.
Ветер наконец-то встречает нас. Он еще слабее жары, мягкий, но уже здесь, шепча, что море — там, за обрывом. Мы видим маяк и синеву. Но еще не видим моря, того, что будет у ног босых. Но знаем — есть. Ветер сказал и с каждым шагом говорит об этом все громче, сильнее. Хлопая по горячим щекам и развевая пыльные волосы. Но уже понятно, сильнее жары ему не стать. Она смеется, тяжко давит на мокрые плечи, держит на голове сухую жесткую ладонь.
Но дошли. Удивив встречающих — дошли. И несколько от удивления этого стесненно…
— Что же вы, надо было сказать, мы бы вас встретили на машине…
Маяк вблизи — белый, безупречно белый. Ослепительно. Это кружит голову. Я держу его ладонью за прохладный побеленный бок. Отрываться не хочется. Но ведь еще море. И еще можно — внутрь. Хоть и нельзя по правилам, но мы приехали пожить дня три, потому — можно.
Он никуда не денется. Но все равно, побросав рюкзаки, смыв с лица глиняную пудру, сперва — на маяк. А потом уж — остальное.
— Обувь оставьте. Я там полы мою каждый день.
Лена — золотистая девушка с гибкой спиной и глазами, полными степной жары над морем. — Медленными глазами степнячки, чей взгляд от рождения следовал плавным подъемам и спускам, на которых лежит огромное разбавленное травяным воздухом небо.
Спиральная лесенка. Игрушечная. Маленькое окошко, неожиданное, на середине подъема. Ниша в стене, толщина которой размеры окошка превосходит. Если дотянуться и запрыгнуть на широчайший подоконник, скруглить спину и подобрать босые ноги — получается Елена в корОбке… А на лесенке сразу становится темнее…
Зеленоватые крашеные стены. Босые ноги шлепают по прохладным ступеням. Девушка Лена идет впереди, прямо держит плечи, чуть изгибает коричневую спину. Над штопаными велосипедными шортами, в прогибе талии — солнце осторожно трогает золотой пушок вдоль позвоночника. Плавно подпрыгивают по плечам тяжелые гладкие волосы. Сильные бедра мерно считают ступени. Не могу оторвать глаз от узких и четко рисованных мыщц, что при каждом шаге появляются и пропадают. Лена оглядывается на мой взгляд, улыбается — медленно. И от степи и неба над морем, что пОлнят ее глаза до самых краев, краска на стенах становится цвета зеленого солнца.
Лена выводит нас в небо. Просто — отступает и молчит. После зеленоватого узкого лабиринта и неразмашистых ступенек — белое, сумасшедше просторное в простоте своей — небо. Ему ничего не надо. И потому ничего не замечаешь — круглой крыши, огромных окон, узенькой галерейки снаружи. Даже облаков не надо. Даже сердце маяка — большое, граненое из сомкнутых цветных стекол — пока ждет. Потом-потом, не главное.
В старых фильмах я всегда узнаю кадры, снятые в наших местах, по особому белесоватому свету. Только здесь, где царит жара и соленые ветра, есть эта солнечная пыль. Не от высохшей до порошка глины, а будто сеется она с самого солнца и, растворяясь в небе, забирает сочную синеву. Бледность жары. Будто южное небо над степью — выгорело, полиняло в крепко подсоленном ветре, выполоскалось в запахе выжатых жарой трав. И стало таким, как в самом начале.
Прозрачный фонарь маяка летит в изначальном небе, чертит макушкой глубокую синеву моря внизу, стремительно разворачивает древний пергамент скифской степи.
— Хотите наружу? Только осторожнее!
Ветер здесь главный. Запахи трав и моря тяжелее его и остались ниже. А он тоже изначально пуст и от этого легок до головокружения. Жара тянет сквозь него жесткие пальцы, но они слабеют и лишь касаются слегка, через сильные руки ветра. Он здесь — треплет волосы, рвет с плеч рубашку, входит в раскрытый для разговора рот и затыкает его. Зачем говорить? Дыши, живи… летай!
ИССАМ-ГЭССЕНЬ
— Иссам-гэссень! — кричит она, будто это начало песни, и шлепает мокрым полотенцем по спине кота, что забрался на стол — к жареной рыбе. Смеется, показывая мелкие зубы — сбоку три золотых коронки.
— А-ахх, иссам! — доносится со двора, и он знает, приехала внучка и, может быть, останется ночевать. Мама отпустила, такое нечасто.
Значит, через час будут пирожки с шелковицей и ему открыта бутылка домашнего вина. Он порасспросит беленькую, в него, девочку о пятерках и четверках и задремлет у телевизора. А она, крепко взяв внучку за руку, пойдет к соседке через двор. Пирожков прихватит с собой, чтоб той некуда было деться, а только кивать и восхищаться талантами ребенка.
Потом разговор за открытым окном будет мешаться с голосом диктора. И, прерывая скороговорку ее на русском привычном — так, что и слушать не надо, в спящие уши его снова, грозно:
— Иссам-гэссень! — чтоб девочка не убегала за кусты сирени или на улицу, чего доброго. Машины там. А ребенку — седьмой только пошел.