От меня до Лягушки – немножко: немножко очень чистой, очень светлой воды: на дне камешки и стеклышки (Асины).
– А это – грот, – поясняет Володя, глядя себе под ноги, – тоже наш грот, здесь все наше, – хочешь, полезем! Только ты провалишься!
Лезу и проваливаюсь, в своих тяжелых русских башмаках, в тяжелом буром, вроде как войлочном, платье сразу падаю в воду (в воду, а не в море), а рыжий Володя меня вытаскивает и выливает воду из башмаков, а потом я рядом с башмаками сижу и в платье – сохну – чтобы мать не узнала.
Ася с Володей, сухие и уже презрительные, лезут на «пластину», гладкую шиферную стену скалы, и оттуда из-под сосен швыряют осколки и шишки.
Я сохну и смотрю: теперь я вижу, что за скалой Лягушка – еще вода, много, чем дальше – тем бледней, и что кончается она белой блестящей линеечной чертою – того же серебра, что все эти точки на маленьких волнах, Я вся соленая – и башмаки соленые.
Море голубое – и соленое.
И, внезапно повернувшись к нему спиной, пишу обломком скалы на скале: Прощай, свободная стихия!
Стихи длинные и начала я высоко, сколько руки достало, но стихи, по опыту знаю, такие длинные, что никакой скалы не хватит, а другой, такой же гладкой, рядом – нет, и все же мельчу и мельчу буквы, тесню и тесню строки, и последние уже бисер, и я знаю, что сейчас придет волна и не даст дописать, и тогда желание не сбудется – какое желание? – ах, _к морю!_ – но значит уже никакого желания нет? но все равно – даже и _без_ желания! я должна дописать до волны, _все_ дописать _до_ волны, а волна уже идет, и я как раз еще успеваю подписаться:
Александр Сергеевич Пушкин
– и все смыто, как языком слизано, и опять вся мокрая, и опять гладкий шифер, сейчас уже черный, как _тот_ гранит…
Моря я с той первой встречи никогда не полюбила, я постепенно, как все, научилась им пользоваться и играть в него: собирать камешки и в нем плескаться – точь-в-точь как юноша, мечтающий о большой любви, постепенно научается пользоваться случаем.
Теперь, тридцать с лишним лет спустя, вижу: мое _к морю_ было – пушкинская грудь, что ехала я в пушкинскую грудь, с Наполеоном, с Байроном, с шумом, и плеском, и говором волн его души, и естественно, что я в Средиземном море со скалой Лягушкой, а потом и в Черном, а потом в Атлантическом, этой груди – не узнала.
В пушкинскую грудь – в ту синюю открытку, всю синеву мира и моря вобравшую.
(А вернее всего – в ту раковину, шумевшую моим собственным слухом.)
_К морю было_: море+любовь к нему Пушкина, море+поэт, нет! – поэт+море, две стихии, о которых так незабвенно – Борис Пастернак:
– опустив или подразумев третью и единственную: лирическую.
Но _К морю_ было еще и любовь _моря_ к Пушкину: море – друг, море – зовущее и ждущее, море, которое боится, что Пушкин – забудет и которому, как живому, Пушкин обещает, и вновь обещает. Море – взаимное, тот единственный случай взаимности – до краев и через морской край наполненной, а не пустой, как счастливая любовь.
Такое море – мое море – море моего и пушкинского _К морю_ могло быть только на листке бумаги – и внутри.
И еще одно: пушкинское море было – море прощания. Так – с морями и людьми – не встречаются. Так – прощаются. Как же я могла, с морем впервые здороваясь, ощутить от него то, что ощущал Пушкин – навсегда с ним прощаясь. Ибо стоял над ним Пушкин тогда в последний раз…
Оттого ли, что я маленьким ребенком столько раз своею рукой писала: «Прощай, свободная стихия!» – или без всякого оттого – я все вещи своей жизни полюбила и пролюбила прощанием, а не встречей, разрывом, а не слиянием, не на жизнь – а на смерть.
И, в совсем уже ином смысле, моя встреча с морем именно оказалась прощанием с ним, двойным прощанием – с морем свободной стихии, которого передо мной не было и которое я, только повернувшись к настоящему морю спиной, восстановила – белым по серому – шифером по шиферу – и прощанием с тем настоящим морем, которое передо мной было и которое я, из-за того первого, уже не могла полюбить.
И – больше скажу: безграмотность моего младенческого отождествления стихии со стихами оказалась – прозрением: «свободная стихия» оказалась стихами, а не морем, стихами, то есть единственной стихией, с которой не прощаются – никогда.
Из записных книжек и тетрадей
Записи о моей дочери
26 го августа 1913 г. Ялта
В воспоминание дней когда мы вместе ходили к Лёвам, сочиняли жизнь французской метлоты, смотрели синематографических преступников и сыщиков, возвращались к освященному роковому окну, под церковную музыку, варили манну, перлу, патоку.
Лососина.
Эпиграф.
Ах, несмотря на гаданья друзей,
Будущее непроглядно!
– В платьице твой вероломный Тезей,
Маленькая Ариадна!
МЦ
Коктебель, 9?го мая 1919 г., воскресение (день нашей встречи с Сережей – Коктебель, 9-го мая 1911 г. – 2 года!)
Ревность – с этого чуждого и прекрасного слова я начинаю эту тетрадь.
Сейчас Лиля – или Аля – или я сама довела себя почти до слез.