Некий купеческий сын, который был молод, красив собой и давно остался без отца и без матери, пресытился, едва минуло ему двадцать пять лет, и обществом друзей, и пирами, и всей своей прежней жизнью. Большую часть комнат в своем доме он запер и уволил всех слуг и служанок, кроме четверых, полюбившихся ему преданностью и характером. Так как ему не было дела до прежних знакомцев и ни одна женщина не пленила его красотой настолько, чтобы её постоянное присутствие рядом стало не то что желанно, но хотя бы терпимо для него, он всё больше вживался в свое одиночество, которое, как видно, лучше всего отвечало его душевному складу. При этом он отнюдь не испытывал робости перед людьми, напротив, с удовольствием гулял по улицам и публичным садам, рассматривая лица встречных. Также не допускал он никакой небрежности в уходе за телом и за своими красивыми руками, заботился и об украшении своего жилища. Более того, красота ковров, шелков и тканей, или украшенных резьбой, отделанных деревом стен, или светильников и чаш из металла, или сосудов из стекла и глины стала для него важней, чем он когда-либо мог предугадать. Понемногу у него открылись глаза на то, как оживают в его утвари все формы и краски мира. В переплетенных орнаментах он узнавал волшебную картину, переплетение всех чудес мира. Он обнаруживал очертания зверей и очертания цветов и переход одних очертаний в другие; он видел в узорах дельфинов и львов, тюльпаны, жемчужины и листья аканта; он находил в них тяжесть колонн и сопротивление твердой почвы, порыв всякой влаги вверх и потом снова вниз; он открывал в них блаженство движения и величавость покоя, мерный танец и мертвую неподвижность; он обретал в них краски цветов и листьев, краски шкур диких животных и лиц разных племен, краски драгоценных камней, краски бурного и спокойного сияющего моря; он находил в них луну и звезды, и мистические шары, и мистические кольца, и выраставшие из них крылья серафимов.
Долгое время был он опьянен этой огромной, полной глубокого смысла красотой, принадлежащей ему, и череда его дней становилась прекраснее и проходила не так пусто среди этой утвари, больше уже не мертвой и низменной, ибо это было великое наследие, божественный труд поколений.
Но он чувствовал и бренность этих вещей ничуть не меньше, чем их красоту; никогда не покидала его надолго мысль о смерти и настигала его часто среди смеющихся, шумящих людей, часто среди ночи, часто за трапезой.
Однако никакой болезни у него не было, и потому мысль о смерти не ужасала его, скорее в ней было нечто величественное и торжественное, и сильней всего она овладевала им, когда он думал прекрасные думы или опьянялся красотой своей юности и одиночества. Потому что его гордости служили и зеркала, и стихи поэтов, и собственное богатство, и ум, а потому мрачные изречения не угнетали ему душу. Он говорил: «Ноги сами приведут тебя туда, где тебе суждено умереть», — и видел, как сам он, словно царь, заблудившийся на охоте, идет по незнакомому лесу, среди редкостных деревьев, навстречу неведомой участи. Он говорил: «Когда дом достроен, приходит смерть», — и видел, как она поднимается по висячей лестнице, поддерживаемой крылатыми львами, во дворец, в достроенный дом, полный добра, добытого жизнью.
Он мнил, будто живет в совершенном одиночестве, но четверо слуг кружили вокруг него, словно собаки, и он, хотя и мало говорил с ними, однако чувствовал каким-то образом их непрестанное стремление служить ему хорошо. И сам он начинал то и дело думать о них.
Домоправительницей у него была старуха, чья умершая дочь выкормила купеческого сына; остальные дети домоправительницы тоже умерли. Была она очень тихой, и холодом старости веяло от её белого лица и белых рук. Но он любил её, потому что она была в доме всегда и с нею были связаны столь страстно любимые им воспоминания о голосе матери и о детстве.
С его разрешения старуха взяла в дом дальнюю родственницу, пятнадцатилетнюю девочку, очень замкнутую. К себе она была очень сурова, и понять её было трудно. Однажды темный, внезапный порыв заставил её броситься из окна во двор, однако детское её тело случайно упало на вскопанную садовую землю, и девочка только сломала себе ключицу, ударившись о камень.
Когда её уложили в кровать, купеческий сын послал к ней своего врача, а вечером сам пошел посмотреть, как она себя чувствует. Она лежала с закрытыми глазами, и он впервые мог так долго без помех смотреть на неё, дивясь странной, старчески-разумной прелести её лица. Только губы у неё были слишком тонкие, и в этом таилось что-то некрасивое и тревожащее. Вдруг она подняла веки, холодно и зло взглянула на него, потом, гневно закусив губы и превозмогая боль, повернулась к стене, так что лежать ей пришлось на больном боку. В мгновение её смертельно-бледное лицо стало зеленовато-белым, она потеряла сознание и поникла, как мертвая, приняв прежнюю позу.