И это не единичные примеры, ими буквально переполнены обе поэмы. Речи Одиссея «как снежная вьюга, из уст у него устремлялись», Гектор летит в бой «как в полете крушительный камень с утеса», Идоменей несется полем «как пламень», трояне идут на сраженье «как ветров неистовых буря».
В средневековых европейских эпосах — «Песнь о Сиде», «Песнь о Роланде», эпос о короле Артуре, Нибелунгах ничего подобного не обнаруживается. Природа упоминается там изредка и то, как некоторая незначительная подробность или обстоятельство-препятствие. Даже в песнях крестоносцев нет и следа от пребывания в чужих краях. Швейцарский историк культуры Якоб Буркхардт (1818–1897) в своей книге «Культура Италии в эпоху Возрождения» отмечает: «Первыми из людей Нового времени итальянцы осознали картины природы как нечто в той или иной степени прекрасное и научились получать удовольствие от них». Исследователь подчеркивает, что проследить, как формировалась эта способность итальянцев чрезвычайно трудно, для этого попросту не хватает данных. Но произведения средневековой литературы, и в том числе итальянской, обнаруживают полный разрыв с древнейшей языческой традицией воспевания природы и поклонения ей. О глубоком воздействии ландшафтных образов на человеческую душу европейца можно говорить, по-видимому, начиная с Данте (1265–1321). Живший несколько позднее Петрарка (1304–1374) уже ощущает красоту скал и умеет отличать живописное значение ландшафта от его пользы. К этому времени относится и рождение необычного доселе вида наслаждения у итальянцев — пребывание на лоне природы и наслаждение ее красотами.
Европейцы в эпоху Возрождения действительно заново открывали античность. Что касается отношения к природе, то памятники их средневековой литературы демонстрируют полный разрыв с традицией Гомера. Но этого мы совершенно не наблюдаем в русском эпосе! Русские сказки и былины чрезвычайно насыщены древнейшими языческими образами. Добрый конь под богатырем, как и ахилловский Ксанф, может разговаривать человеческим голосом, герои, подобно греческим богам, могут перевоплощаться, но только не в людей, а в животных — того же ясного сокола или серого волка, как князь Волх Всеславьич. Боян вещий, соловей старого времени,
Солнечное затмение в «Слове о полку Игореве» — не случайная деталь. Это знак свыше, знамение, предвещающее неудачу похода на половцев. Это тот же голос богов, который, правда явно, звучит в «Илиаде» и «Одиссее».
В основе сравнения поэта с животными лежит его сопричастность миру природы. В мировой поэзии чрезвычайно популярны сопоставления поэта со сладкоголосой птицей (метафора: «поэт-соловей»). Он слагает свои стихи так же, как птицы свои песни; этим может обосновываться его особый статус и приближенность к миру небожителей, управляющих природными стихиями и дарующих ему божественное вдохновение. Древние греки, к примеру, хранили предание, что родителями Гомеру были река Мелет и нимфа Крефеида в Смирне (ныне Измир — город на западном побережье Малой Азии). Страбон сообщает о наличии в Смирне даже культа Гомера. Эти факты гармонируют с тем, что по византийскому образцу в русских церквях, кроме икон, присутствовали еще и изображения «еллинских мудрецов»: Гомера, Платона, Еврипида, наряду с сивиллами (вещими птице-девами). В росписях Благовещенского собора в Московском Кремле (галерея была впервые расписана в 1564 г.) на склоне свода галереи нарисован Гомер, держащий в руке свиток со словами: «Светило земных воссияет во языцех. Христос ходити начнет странах и съвокупити хотя земная с небесными». Окончание надписи взято из изречения, имеющегося около изображения Гомера на двери северного портала собора. В новгородских монастырях изображения Гомера включаются уже в самый иконостас, правда, в нижний его ряд, шестой, имеющий сравнительно малую величину и как бы придавленный остальными ярусами. И все же «еллин» Гомер здесь удостоился высшей чести, какую ему могла оказать церковь: он входил в общий замысел иконостаса, в его идею, что может сравниться разве только с почитанием певца в Древней Греции.