Не шевелясь, Донат начинал молиться, чтобы вернуть сон, и черный камень взмывал над головою, размыкались оковы, сразу приступал свежий, просторный воздух. Потому, наверное, дозорщик просыпался, нервно хватал всех лапой, считал, а проваливаясь в забытье, стонал.
Донат спросил у Паисия о пещерном брате:
– Откуль он? С каких мест?
– А кто знает. Пристал в пути и братом назвался, – уклончиво ответил Паисий.
Выше по Мылве, в полуверсте от келий, тянулся затяжной перекат. Чуть зазевался – опружит посудину, затянет в каменья, и поминай как звали. В той теснине вода ярится, таким зверем живет, что человечьего голоса не слыхать. Робкой душе не плаванье; да и то сказать, робкую душу черти в домашней бане в муку затолкнут. Но как одолеют пороги, вздохнут облегченно, и кто-то, не спросясь, заведет тогда песнь, вскинет в поднебесье пронзительный голос, и крик счастливого певца готовно отразится от камня и охотно пойдет гулять по ущелью, разбиваясь в осколки. Как начал дробиться голос и песня запелась желанно, значит, скоро Паисиево особное житье, скрытня, известная рыбарям и плотогонам, вахтерам хлебных магазинов и ясачному народишку. Здесь река кротеет, набирается алого свету, как по крови плывешь, и каждый палый лист, отраженный в воде, наполнен того особого покоя, будто вместе с человеком отплывает в небытие. Но задери голову, а там, в середине скалы, нора, вроде ласточка выточила, возле завис деревянный мосток, а на нем человечишко корячится, ладит бадью. Услыхал брат песню, этот радостный зов, и норовит принять подношение.
Прямо под пещерицей, в подножье по урезу реки, лежит каменистая бурая косица сажени в три длиною, куда и пристает речная посуда. Тут рыбаки осаживают живник шестами, кланяются поясно, кричат вверх, задравши бороды: «Благос-ло-ви-и, стар-че-е!»
И Сам выйдет на зов, покажется народу, в серебряном венце волос, смутно видимый снизу, словно вознесенный, весь обвеянный светом, и немощно вроде бы, не так различимо самому тугому уху отпустит благословенные слова: «Плывите, детушки, с миром. Бог да не оставит в пути!» Брат спустит бадейку, скоро нагрузят отборною живой рыбой и поплывут дальше, радые удаче, светлому дню и отшельнику, что живет в горе, заступнику и миротворцу, помышляющему и страдающему за всех.
Однажды же, тусклым майским днем, впервые за весну послышалась песнь; она сплывала вниз по теснине и замерла внизу. Брат вышел на мосток: на реке покачивался большой живник, полный рыбы. Мужики упирались шестами, удерживали лодку у каменистой косы; один, сложив ладони ко рту, кричал:
– Тамотки беглеца ищут. У вас бегле-е-е-е-ц?
Брат лишь замычал, неторопливо раскручивал вороток, какими в Поморье достают из моря карбас на крутик, опасаясь прилива. Ворот поскрипывал, на конце замохнатевшей верви болталась бадейка, зависнув в пространстве. Снизу подхватили ее в четыре руки, скоро налили черпальницей живой воды, сверху в белой холстинке положили каравашек хлеба.
– Беглых не держим! – отозвался сверху Паисий, благословляя путников.
– А что за гость тамотки, в пещерице? Берегитеся народу, старче! Народ гневен идет!
Паисий оглянулся и смутился: против воли, однако, солгал. Это Доната вдруг позвало наружу, чтоб разглядеть первых за весну вольных людей. Плывут, куда хотят, Господи, сами себе власть и надея, нынче, поди, домой придут, к жонке, детишкам, довольные баней, избяным теплом, всей надежной, сытой жизнью. А тут безугольник торчит на коленках перед пропастью, неведомо чего высматривая, ест чужой хлеб и своей тени боится. Чуяло сердце, не уйти от исправника, в угон гонит: окружит, затравит, засадой в ружья примет, пока не полонит. Сладко, ой сладко иным чужую душу зажать в горсти и так стиснуть ее, чтобы потекла и обревелась она.
– А что за народишко тамотки? – настаивали с реки, одерживали лодку шестами.
– Да свои, богомольщики! – отвечал Паисий, внутренне сживаясь с обманом и чувствуя близкие перемены.
Лодка покорилась воде, побежала вниз, рыбаки, лениво пошевеливая гребями, упорно провожали взглядами пещерицу, пока не скрылась она за поворотом.