Галя сходила с ведерком за водой и полила рассаду. И без того сырая земля с неутомимой весенней жаждой впитывала влагу. Только что высаженные зеленые росточки сразу поникли на сыром и холодном суглинке, но потому, как вокруг них пенилась вылитая вода, как исчезали мелкие пузыри, чувствовалось, что земля отошла, живет и своим дыханием согреет новую робкую жизнь.
Галя один по одному расправила мелкие листочки, очистила их от грязи своими проворными гибкими пальцами и с ласковой небрежностью поворошила их, будто хотела разбудить еще не проснувшуюся зелень. Потом разогнулась над могилкой и в упор увидела устремленный на нее взгляд Кости, смутилась, заговорила чересчур оживленно, чтобы подавить свое смущение и радость:
— Астры это. Разойдутся, до самого снега цветут… Вот еще… — и опустила ресницы.
Лицо у Гали бледное, худое, глаза и рот крупные — во всем открытая доверчивость и мучительное понимание своей неловкости. Косте опять захотелось, чтобы она улыбнулась, но сказал неудачное:
— Ты что ж, Галка, тощая-то?
— Были бы кости… — не сразу нашлась Галя и обиженно отвернулась, чтобы не показать глаз, полных своего горя.
— Эт, верно, были бы кости, мясо нарастет. Да и хорошо, что ли, толстомясой-то быть. В клуб уж небось бегаешь?
— Не до клуба. Я ведь работаю.
— Разве?
— И хожу в вечернюю. Да ведь у нас дойки поздние. Иногда прибежишь, а там уж и двери на замке. — Галя хотела улыбнуться, но только расширила глаза, слушая свое сердце, а оно у ней оглушительно билось.
Галя понимала, что Костя о худобе ее обронил нечаянное, переживала за его неловкость и всей своей переполненной душой простила его. Она радовалась, что они разговаривают как равные, и ей хотелось рассказать о том, что на ферме у ней своя группа коров, что убегает она на работу в четыре утра, а встает и того раньше; но подошел дед Анисим, стал обсыпать могилку пшеницей, а потом вроде с усмешкой затянул из молитвы Моисея:
— «Ты как наводнением уносишь их; они — как сон, как трава, которая утром вырастает, утром цветет и зеленеет, а вечером подсекается и засыхает, ибо мы исчезаем от гнева твоего…»
Стали подходить и другие, а подойдя, слушали деда Анисима, но он был не силен в святом писании, скоро осекся, житейски заверив:
— Бог грехи наши терпит.
Потом все вышли на елань, и на солнышке мать Августа раскинула холщовую выкатанную скатерть. Костю при виде родной суровины подхватило и унесло в детство, в милые запредельные времена, от которых остался неизбывный запах старого и вымороженного холста.
Дядя Кузя снял свой пиджак и повесил на черенок воткнутой лопаты. Рубашка на нем выглажена — по рукавам от плеч до запястья ровные линейки. Причесавшись, продул расческу и стал рассказывать ранее начатое, подчеркивая слова свои широким разводом рук:
— …трезвый слова ей не говаривал: будто и нету ее. А выпьет, и ну приступать: скоро ли руки развяжешь? Потом, значит, на могилке еенной катался, как припадочный, водой отпаивали. Да. А тут иду по осени, он на могилке столик мастерит. Угольничком. Скамейку вкопал. Я и говорю ему: кроватку еще изладь, с охмелья прилечь…
— Зарочная печаль — неотходная, — заверила Степанида. — Кум-то наш, Павел, тоже не шибко ласков был с тещей, а как самого стукнуло, могилку-то ее цепями железными обвешал. Где-то и нашел.
— С тракторных саней снял, — подсказала Галя.
— Во додумался!
— Механизатор.
Дед Анисим вдруг бросил пучок травы, которым вытирал измазанные глиной сапоги, и горячо вступил в разговор:
— Ешь те корень, железо или всякий камень — чажелые вериги на покойную душу. Ей подняться бы, воспарить, а ее гнетет. Самое святое над могилкой деревце и птички. Весной они опоют, осенью оплачут. А от железа ржа, от камня плесень. Все тлен.
— И деревце сгинет, дедуля, — возразила Галя, сияя глазами от своей дерзости.
— Одно упадет, другое встанет — истинно говорю, бессмертие.
— Гостенечки дорогие, подвигайтесь ближай, — пригласила мать Августа и еще раз охватила глазами разложенное угощение, скатерть поправила и сама первая села на мохнатую теплую травку.
Рядом сел Костя, а по левую руку от него опустилась Галя. Она вроде бы и сторонилась солдата и в то же время безотчетно тянулась к нему. Колени положила одно на другое, все пыталась натянуть на них короткую юбчонку, потом скрестила на них ладошки и затаилась. Расселись и остальные.
Дядя Кузя, стоя на коленях, взял поллитровку, перехватил ее под самое донышко и приказал всем брать лежавшие вповалку на скатерти рюмки. Водку разливал по рукам. Бабы удергивали свои рюмки, не давая налить полные, но Кузя капли понапрасну не уронил, а когда обнес всех, то увидел, что с пустыми руками сидит Галя.
— Ну-ко, не кобенься, чать сама работница. Кого еще-то. Бригадир никак не нахвалится: все доярочка да доярочка. Держи-ко, держи.
Галя взяла и поставила свою рюмку перед всем застольем, плохо понимая, что делает. Кузя набуровил ей с краями.