— За тобой ведь пришла, а ты без внимания. Зарная, прости господи, слепой видит. Али сам-то не толкуешь?
— Да как-то вот…
— Мы с Кузей самовар вскипятим, а ты зови к чаю.
Солнце вышло на полдень. В лесочке было так много света, что тени от дерев на земле трепетали и таяли. Над поляной и дорогой мережился теплый воздух, и старые мохнатые кочки высохли и согрелись. Мураши свой муравейник под корявой березой уж прибрали и обиходили. На меже в жухлой полыни что-то искали овсянки, так и мелькали в былиннике, так и звенькали. А на кладбище дятел заходно молотил сухарину. Среди белых, облитых солнцем берез голоса птиц звучали неумолчно и высоко. У дороги в топком болотце свежо зеленели стволы молодых осинок, а между ними доверчиво опушилась ива.
За овражком, где березы смешались с тальником и малинником, где годами некошенная трава свилась в чертовы космы, Костя нашел Катю. Она стояла по колено в траве, привалившись спиной к наклоненной березе и положив за спиной на шершавую кору дерева свои ладони. Солнце ослепило Катю прямыми жаркими лучами, и она, сама не зная зачем, так горько наплакалась, что обессилела вся и, ослабевшая, легкая, слышала, как высохшие слезы сладко склеивали ее ресницы.
Костя пошел прямо к ней через ломкий малинник, по пыльной от праха траве, которая вязко путала его шаги, сквозь хруст стеблей и шорох мать Августа с приступом, неотвязно спрашивала: «Али сам-то не толкуешь?»
— Что же ты как, встала и побежала, побежала?
Катя не шелохнулась и, не размыкая век, отзывчиво и грустно улыбнулась:
— Не знаю вот, навалилось что-то… Да нешто поймешь. И эта сопленосая туда же: я в годочки выйду. Может, вышла уж.
Костя совсем рядом видел горячее опрокинутое лицо Кати, ясно хранившее следы слез, пересохшие губы с потерянной, горькой улыбкой, и в нем встрепенулась будто мучительно давняя хищная жадность к ней. Он обнял ее вместе с березкой, сильно и жестко стиснул обеих и, спрятав лицо свое на Катиной шее, опьянел от своей силы и запаха девичьих волос. Потом нашел губами ее затайную жилку под ухом и отемнил ее цепенящим поцелуем.
На полянке возле скатерти гости перебирали усопших из родни и все кого-то недосчитывались, вздыхали, а мать Августа раздувала самовар, озабоченная тем, чтобы он закипел до прихода Кости и Кати. Разутый дед Анисим, слабенький и ветляный от двух рюмок, допытывался, куда убежала Галя. Его как-то не слушали, и он на всех махнул рукой. Разглядывая свои белые ступни, пьяненько похихикивал сам над собою:
— Иэх, кринки на ноги надену, простокишей подвяжусь… Ах, ёшь те корень, не то понес.
Мать Августа вдруг прислушалась к деду и, подпершись кулачком, прихватила губами улыбку, тихую, праведную, способную согреть весь мир.
В березах за рекою кого-то окликала кукушка, обещая непрожитое и заветное.
РАССКАЗЫ
НЕОБХОДИМЫЕ ЛЮДИ
Малахову не понравились все трое, потому и говорил с ними сердито, неуступчиво, и скажи они, что уходят, не стал бы держать: идите — откуда пришли, в другом месте ищите простаков. Они же много перевидали таких, как Малахов, и вели себя с упрямой степенностью, сознавая, что ему без них не обойтись: позовет не сегодня — так завтра. Цену сразу положили большую и тоже ни рубля не хотели скостить, тоже рядились не как частники. Косарев, старший артельщик, в заношенном полушубке, подпоясанном широким твердым ремнем, сидел у председательского стола и катал в куцых пальцах папиросу, обсыпая полы своего полушубка табаком. Не поднимая глаз на Малахова, вроде смущался, гнул свое:
— Гордей Иванович, нам иначе нельзя. Везде так. Это только кажется — гребем. При нашей работе на одних харчах что проешь! А домой? Ты ведь нам мяса да молока дешевле других не продашь?
— Не продам.
— Вот то-то и оно. Значит, сколь положили, столь и положили. Лишку не берем. Лишку нам не надо. Зачем нам лишку…
Старший артельщик Косарев — говорун плохой. Запутался на последнем слове, потупил глаза и стал разглаживать на столе вытертое и пропыленное сукно. Он ждал, что скажет председатель. Однако тот молчал. И тогда стоявший у косяка рослый плотник Братанов, молодой, лысый и багровый, с детскими синими глазами, заговорил, все более краснея от раздражения и обращаясь к Косареву так, будто тут вовсе не было председателя:
— Ты, Михаил, ему скажи, мы не застрахованы. Случись с нами какая штука — он в стороне. Я, может, невзначай, а может, шутя, любя, нарочно себе ногу оттяпаю, и никто мне не заплотит. Скажи это ему, Михаил.
— Чего сказывать, — повел Косарев плечом. — Он сам не глухой.