Сколько бы раз Зазнобов ни отчаливал от берега, для него всегда было загадочно и непостижимо то, что происходило на его глазах. Вот только что глинистый берег со следами колес, избитые плахи мостков с деревянными заплатами, наконец сам паром, с перилами, телегами и людьми, были одним целым, по-земному надежным и прочным. И вдруг берег отодвинулся от парома, попятился, пошел, пошел, на мостки уже ни шагнуть, ни перепрыгнуть, даже шеста не подашь, и почужела за единый миг кромка земли, отделенная водой, зато все, что было на пароме, сделалось ближе, родственней, потому что все зыбко двигалось поперек стремительного течения и пустые железные баки гудели под живой струей, угрожая всему, что несли на себе. Зазнобов поглядел на женщину в кирзовых сапогах и подумал, что она учительница и что ей дурно от воды, а она поняла его взгляд, его мысли и виновато сказала:
— Я тонула, и на воде плохо с тех пор.
Ребятишки цепкими ручонками перебирались по канату, кричали, мешали друг другу, и в каждом из них опять горело нетерпение скорее выскочить на новый берег, залитый красноватым светом первых лучей солнца.
— Погодь, малышня, погодь, — скомандовал Зазнобов и стал притормаживать.
О причальный брус паром ударился мягко и приподнялся на своей волне, осел. Валки скрипнули последний раз. Лошади заперебирали ногами. Дети посыпались на мостки и побежали вверх, размахивая корзинками. Мужик свел лошадей на берег, потом вернулся на паром и протянул Зазнобову на своей скоробленной ладони три пятака:
— Держи на курево.
— Что ты суешь свои медяки? — удивился Зазнобов.
— А ты хотел серебра? Понаторел на хлебном то месте… А вот так не хошь? — мужик развернулся и бросил пятаки в воду. — Я не скупой. Я из рублевок цигарки вертел, но вам, побирушникам, копейку жалею, потому как весь грех на земле идет от вас.
Не унимаясь ругаться и зло топая по мосткам, он сошел на берег и, взяв под уздцы первую лошадь, повел ее наверх. Вторая помедлила, но тоже легла в хомут. По сыроватому от теплой росы песку потянулись, завиляли следы тележных колес. На перевале мужик обернулся в сторону парома и погрозил кулаком Зазнобову. «Так, так его, — согласился Зазнобов. — Туда его, черта окаянного, чтоб не зарился на чужие деньги».
Зазнобову было весело, что он и не собирался брать с мужика за перевоз и вообще не останется на пароме, завтра же уйдет на мост: не приспособлена душа его к мелкой корысти. «Ведь всякой совестливой душе небось стыдно и неловко брать, вроде как нищий. Но берет, а взявши раз, тянет руку вдругорядь — и одним честным человеком меньше. Сказать бы кому-то, чтоб берегли людскую-то честность… А училка, как Катерина же, по имени-отчеству меня. И голос Катеринин — поди откажи».
Перетягивая порожний паром обратно, Зазнобов с середины реки поглядел на зареченскую дорогу, поднимавшуюся на большой увал, и увидел две подводы, а рядом с ними шагавшего мужика. «Ну ерш, — ласково подумал о нем Зазнобов. — Вот бы кого напустить-то на нашего бухгалтера Спирюхина. Этот отбрил бы».
Над рекой уже встало солнце, молодое, теплое, вода на солнце подернулась розовым зябким паром, а в тени под нависшими кустами ивняка и талины было сумеречно. Железнодорожный мост на высоких серых быках легко белел своими переплетами и пологими дугами. На него въехала дрезина, с красным флагом на шесте, и замелькала, как птичка в клетке.
На том берегу, куда плыл паром, ревмя ревели коровы, вынося в тесные, сонные улочки запах хлева и молока.
НЕЧАЯННОЕ СЧАСТЬЕ
Степка дождался, пока на дворе совсем ободнело, и вышел из дому. Была самая пора чернотропа, и грязь на дороге, словно заваренная кипятком, хваталась крепко за сапоги. Пролитый дождями березняк, нагой и неуютный, казалось, насквозь продрог. На черных завязанных впрок почках копились капли неласковой воды. Когда Степка, чтобы сбить грязь, заходил на обочину, капли с потревоженных ветвей сыпались на шею, лицо, уши и обжигали как искры. Степка ругался, утягивал голову в поднятый воротник своего бушлата, выходил на дорогу и упрямо месил грязь.
Дождя не было. Не было его и утром, но все набухло и дышало сыростью: и земля, и воздух, и березы, и гнилые валежины, и Степкины сапоги с суконной фуражкой. За всю дорогу до переезда его обогнала одна-единственная подвода. Маленькой, коротконогой лошадкой, заляпанной грязью до ушей, правил вроде знакомый мужичишко, в зимней шапке с кожаным верхом и незавязанными наушниками.
— Садись, служба, — кивнул он рядом с собой на телегу и, качнувшись из стороны в сторону, подвинулся к головке.
Степка совсем уж хотел прыгнуть на телегу, но вдруг подумал, что от сырых досок промокнут штаны и сидеть будет холодно, махнул рукой. Возница, видимо, понял Степку, улыбнулся зубастым ртом и наотмашь хлестнул мокрыми свившимися вожжами лошадь: та засеменила ногами, затопталась по грязи, и телега прибавила ходу. Мужичишко больше ни разу не оглянулся, махая и махая тяжелыми вожжами.
«Баламут, — осердился Степка, — самого-то бы по такой грязи запрячь, зубоскала, да в зубы, да в зубы».