Так я прожил несколько месяцев в горьком самоунижении, как вдруг весь читающий мир наэлектризовался новой книгой Мэвис Клер. Мой первый труд, еще недавно пользовавшийся благосклонностью, был опять забыт и отброшен в сторону; ее труд, поносимый, по обыкновению, критиками, – вознесся к славе широкой волной общественной хвалы и энтузиазма. А я! Я радовался! Больше не завидуя ее славе, я стоял поодаль, глядя на ее триумфальную колесницу, убранную не только лаврами, но и розами – цветами народной любви и почитания. Всей душой я преклонился перед ее гением. Всем сердцем я чтил в ней чистую женщину! И, в самом разгаре ее блестящего успеха, когда весь свет говорил о ней, она написала мне простое маленькое письмецо, такое же грациозное, как и ее прелестное личико:
Мои глаза заволоклись туманом; я почти чувствовал ее милое присутствие в моей комнате; я видел нежный взгляд, лучезарную улыбку, невинную, хотя серьезную, жизнерадостность, исходящие от светлой личности самой приятной женщины, какую я когда-либо знал. Она сама назвалась моим другом!..
Это была привилегия, которой я чувствовал себя недостойным. Я сложил письмо и положил его на сердце, чтобы оно служило мне талисманом… Она, из всех блестящих созданий на свете, несомненно, знала тайну счастия…
Когда-нибудь… да… я поеду и повидаюсь с ней… с моей Мэвис, которая поет в своем саду лилий, – когда-нибудь, когда у меня достанет силы и мужества сказать ей все – кроме моей любви к ней. Когда я сидел, размышляя таким образом, странное воспоминание пришло мне в голову… Мне чудилось, что я слышал голос, похожий на мой собственный, который говорил:
– Подними, о, подними скрывающее тебя покрывало, дух Города Прекрасного. Так как я чувствую, что прочту в твоих глазах тайну счастия.
Холодная дрожь пробежала по мне; я вскочил в ужасе. Высунувшись из открытого окна, я глядел на суетливую улицу внизу, и мои мысли вернулись к странным вещам, которые я видел на Востоке: лицо умершей египетской танцовщицы, открытое опять спустя тысячу лет, – лицо Сибиллы; затем я вспомнил видение «Города Прекрасного», в котором одно лицо оставалось скрытым, – лицо, которое я более всего желал видеть! И я дрожал все больше и больше, в то время как мой ум, против моей воли, начал связывать вместе звенья прошедшего и настоящего, пока они не слились в одно.
Поборов свои ощущения, я оставил работу и вышел на свежий воздух… Был поздний вечер, и луна сияла. Занимаемая мной комната находилась в доме недалеко от Вестминстерского аббатства, и я инстинктивно направил свои шаги к старому серому храму умерших королей и поэтов. Сквер вокруг него был почти запущен; я убавил шаг и задумчиво побрел по узкой мощеной дороге, ведущей в Старый двор, – как вдруг тень пересекла мой путь, и, подняв глаза, я встретился лицом к лицу с Лючио. Так же, как и всегда, превосходное олицетворение превосходной мужественности… Его лицо, бледное, гордое, скорбное, однако презрительное, блеснуло мне, как звезда. Он взглянул на меня в упор, и вопросительная улыбка заиграла на его губах.
Мое сердце почти перестало биться… Я учащенно дышал… Опять я вспомнил письмо Мэвис, и затем, встретив твердо его взгляд, я двинулся прочь в молчании.
Он понял; его глаза сверкнули странным блеском, который я знал и помнил так хорошо, и, отойдя в сторону, он дал мне пройти. Я продолжал свою прогулку, двигаясь точно во сне, пока не дошел до тенистой стороны улицы напротив парламента, где я остановился, чтобы успокоить свои встревоженные чувства. Там я снова увидел его! Он шел с обычной легкостью и грацией в лунном свете и остановился, по-видимому, кого-то ожидая.
Я тотчас увидел несколько членов парламента, идущих в одиночку и группами; двое-трое приветствовали высокую темную фигуру, как приятеля, другие же не знали его.