Ольга Дмитриевна сидела на кровати, касаясь стопами прохладных половиц. Иконы на стенах были едва различимы среди слепящих свечей, пылающих лампад, синего сладкого дыма. Море подступало к самому оконцу, плескало в келью ковшики радужного света. Старец в глубине темного кресла, как пророк в пещере, белел бородой.
— Еще молодым человеком, комсомольцем, был я призван в войска НКВД, сторожить «врагов народа», которых свозили под Рябинск, в лагерь. Волгострой назывался. Много всяких людей, которые под советскую косу попадали, и их сюда, как сено, сгребали. Кто копал, кто тачки с землей возил, кто на машинах работал, кто мертвых хоронил. И не было у меня к ним никакой жалости. Профессор ли какой, или партийный работник, или сумасбродный поэт, или просто кулак, которого от коров и лошадей оторвали, — на всех смотрел, как на врагов трудового народа, мешающих нашей будущей светлой доле. Стою, бывало, на вышке, с винтовкой, в овчинном тулупе, смотрю, как их в тужурочках, на мороз выводят, под фонарями строят, и то один, то другой на снег падает. Строили они плотину под будущее море, лес пилили, чтобы не было топляка, а нас, охрану, начальство иногда собирало и направляло в соседние деревни и села, чтобы мы людей выгоняли с мест затопления. Мы ходили по домам, кого уговаривали, кого силой гнали. Помню, по всем селам, саперы церкви взрывали, чтобы колокольни из-под воды кораблям проплывать не мешали…
Старец говорил тихо, с трудом, но ладно, будто этот рассказ складывался заранее, в предчувствии долгожданного слушателя. И этим слушателем была Ольга Дмитриевна. Обомлевшая и притихшая, она внимала исповеди старца. Ей казалось, что море за окном откликается на ее пугливые мысли, переливается шелками, набрасывает на нее невесомый покров, окружает нежностью и любовью.
— Когда реки за зиму запрудили большой плотиной, и пошел паводок, и вода затопляла леса и деревни, нас, военных, посадили на лодки, и мы плавали среди домов и церквей, проверяли, ни остался ли кто под паводок. В одном селе, как сейчас помню, Мотыли называлось, подплыли мы к церкви, которую взорвать не успели. Уже вода половину ворот затопила, в окнах стояла. Мы на лодке к окну подплыли, и смотрим, посреди церкви в воде народ стоит. Женщины, дети, старики бородатые, кто с младенцем на руках, кто с книгой раскрытой, читают, поют. Большая икона, уже на треть в воде, яркая, в лампадах, и ей люди, утопая, молятся. Мы из лодки их стали звать. Дескать, выходите, мы вас вывезем. Они не слушают. Стали грозить, что дверь взломаем и силой возьмем. Не слушают. Тогда я винтовку в окно просунул и пальнул по иконе. Кажется, в край попал. И вдруг из иконы вышла женщина, прозрачная, с лицом прекрасным, в платье подвенечном, на голове веточка из бриллиантов. Подходит к окну и говорит: «Павел, почто ты меня гонишь и обижаешь? Я ведь мать твоя». И такая у нее в глазах любовь, и жалость ко мне, и мольба, что я, сам не свой, лодку отвернул от окна и уплыл. И после уж, когда стал священником, вспомнил, что та икона была «Богородица всех скорбящих Радость», и к окну подходила сама Богородица…
Ольга Дмитриевна вдруг испытала такое сострадание к ветхому старцу, всю жизнь носившему под сердцем гнетущий грех, такое слезное к нему обожание, что оконце затуманилось, и стало, как цветной витраж. Невидимая икона в глубинах моря излучала свой радужный свет, и на водах проступал ее золотистый нимб с веточкой звездных бриллиантов.