В рождественские каникулы он каждый вечер целыми часами репетировал пьеску, написанную специально для Элеоноры. Небольшая роль отводилась в ней и Скотти (значительная трата времени с его стороны, если учесть размер аудитории — отец, мать, Фрэнсис и я). Эта затея, как мне кажется, служила продолжением его непрекращающихся усилий внушить Элеоноре веру в себя. Для подтверждения своей догадки приведу еще один пример. Из Европы он привез довольно обширную коллекцию куколок и игрушечных деталей пейзажа, оловянных солдатиков, рыцарей, гренадеров, крестьян, домашних животных, рабов-галлов со скованными за спиной руками и даже миниатюрные оазисы. Однажды, разложив все эти сокровища на обеденном столе, он предложил Скотти, мне и Элеоноре воссоздать различные пейзажи. После того как мы закончили свои построения, он вошел в комнату с присущей ему наполеоновской решимостью и, сложив на груди руки, обозрел результаты наших трудов. Подумав с минуту, он объявил победителем Элеонору отчасти потому, что ее задание — построить ферму в Бретани — было самым легким и почти исключало возможность ошибки, но также, мне кажется, и потому, что он хотел вселить уверенность в самого юного и испытывавшего наибольшее волнение участника «конкурса». Именно по этой же причине он пригрозил, когда ему показалось, что я слишком дразню Элеонору, порвать с нами контракт на аренду дома, если я и дальше буду приставать к ней.
Элеоноре и мне (но, по-видимому, не Скотти в силу ее близости к нему) всегда казалось, что Фицджеральд обладал даром волшебника. Неистощимый на выдумки, он постоянно что-то затевал вместе с нами и вечно нас тормошил. Пребывание с ним наполняло радостью каждую минуту. После него общение с другими взрослыми казалось скучным. Происходило это не потому, что он был наделен какими-то особыми качествами, а просто в силу любви, увлеченности и изобретательности, которые он вкладывал во все, что бы ни делал для нас. Свои трюки с картами — кстати, самые элементарные, — он проделывал, используя специальную колоду карт — белые узоры на черном фоне на обратной стороне карт — и напустив на себя загадочный вид, так что через какое-то время заставлял нас поверить, что колода заколдована. Те же самые свойства он проявлял, когда помогал нам однажды строить иглу[148]
во время заморозков, последовавших сразу же за метелью. В шляпе, галошах и пальто с поднятым воротником он присоединился к нам и показал, как вырезать из слежавшегося снега кирпичи и подгонять их один к другому. Ледяной домик оказался таким большим, что все мы поместились в нем. Фицджеральд, конечно, не мог навсегда сохранить сооруженное нами строение — на это его волшебства не хватало, — но я хорошо помню, что, когда наступила оттепель, остатки снега на том месте, где стояла иглу, растаяли самыми последними.В отношении Скотти Фицджеральд был объективен и подобающе скромен, хотя нельзя было не видеть, что он обожал ее и гордился ею. Она заставляла его полнее чувствовать долг по отношению к жизни, и значение дочери в его судьбе возрастало по мере угасания Зельды и превращения ее в ребенка. На протяжении ряда лет его лучшие рассказы возникали из отеческой заботы о ней: «Опять Вавилон», «Детский праздник», небольшой, но очаровательный «На улице, где живет столяр» и самый последний — «Семья на ветру», в котором любовь врача-алкоголика к маленькой девочке становится единственной опорой его жизни.
Скотти достаточно натерпелась в детстве, прошедшем в странствиях. Правда, возле нее неотступно хлопотала гувернантка, строго следившая за ее воспитанием. После заболевания Зельды Фицджеральд старался заменить ей мать. Именно он устраивал игры и праздники для Скотти, беспокоился о ее одежде и смотрел за тем, чтобы у нее всегда были нужные ей бальные туфельки. Он уделял ей много внимания, но и многого ожидал в ответ. Он предъявлял к ней самые высокие требования и стремился, чтобы она первенствовала во всем — в проявлении хороших манер, во французском, в прыжках в высоту и в игре в теннис. Фицджеральд хотел от нее одновременно твердости и женственности, способности самой устроить свою жизнь и в то же время умения ценить роскошь тех, кому не надо было заботиться о хлебе насущном.