– Я не смог убедить этих несчастных предоставить их смертную судьбу воле господа, – сказал отец Том. Его голос был хриплым, глаза – красными от слез. Священника ничуть не удивило наше внезапное вторжение; казалось, он знал, что кто-то застанет его за этим запретным занятием. – Самовольный уход из жизни – это страшный грех, отрицание бога. Не в силах терпеть земные страдания, они предпочли вечное проклятие. Да, я боюсь того, что они сделали. Я мог только одно: успокоить их. Мой совет был отвергнут, хотя я пытался. Я пытался. Не мог дать им ничего другого. Успокоить. Вы понимаете?
– Да, мы понимаем, – сказала Саша с опасливым участием.
В прежние времена, до наступления конца света, отец Том был полным энтузиазма, искренне преданным заботе о пастве служителем церкви. Выразительное круглое лицо, веселые глаза и заразительная улыбка делали его прирожденным комиком, но в тяжелые минуты он становился для других источником силы. Я не принадлежал к этой церкви, но знал, что прихожане обожали его.
Однако те времена прошли, и дела самого отца Тома тоже пошли под гору. Его сестра Лора была коллегой и подругой моей матери. Том очень любил ее, но не видел уже больше года. Были основания думать, что перерождение Лоры зашло слишком далеко, что она радикально изменилась и содержится в Дыре, где ее усиленно изучают.
– Четверо из них были католиками, – пробормотал он. – Овцами моего стада. Их души были в моих руках. Другие – лютеране и методисты. Один иудаист. Двое были атеистами… до недавнего времени. Я должен был спасти их души. А я их потерял. – Он говорил быстро, нервно, словно слышал тиканье часового механизма готовой взорваться бомбы и спешил исповедаться перед смертью. – Двое из них, сбившаяся с пути молодая пара, исповедовали мозаичные верования дюжины племен американских индейцев, искаженные до такой степени, что их не узнал бы ни один индеец. Эти двое верили в дикую чушь, поклонялись буйволу, речным духам, духам земли и початкам кукурузы. Думал ли я, что доживу до того времени, когда люди начнут почитать буйвола и кукурузу? Я растерялся. Вы понимаете? Понимаете?
– Да, – сказал Бобби, вошедший следом за нами. – Не волнуйтесь, отец Том. Мы понимаем.
Левую руку священника прикрывала просторная брезентовая перчатка для садовых работ. Продолжая говорить, отец Том то и дело теребил эту перчатку правой рукой, тянул за манжету и кончики пальцев, словно она была ему тесна.
– Я не соборовал их, не совершил над ними последнего обряда, – сказал он, начиная впадать в истерику, – потому что они были самоубийцами, но, может быть, я должен был это сделать, должен был, ибо сострадание превыше доктрин церкви. Все, что я сделал для них… единственное, что я сделал для этих бедных измученных людей, – успокоил их. Успокоил словами, всего лишь пустыми словами, и поэтому не знаю, потеряны ли их души благодаря мне или вопреки мне.
Месяц назад, в ночь смерти моего отца, у нас со священником была странная и неожиданная встреча, описанная в предыдущей части моего дневника. В ту жуткую ночь он владел собой еще хуже, чем сегодня в мавзолее Стэнуиков, и я подозревал, что он тоже «превращается», хотя к концу нашей встречи казалось, что отец Том просто тоскует об исчезнувшей сестре и испытывает духовный кризис.
Сейчас, как и тогда, я начал искать в его глазах неестественный желтый блеск, но тщетно.
По лицу отца Тома бегали цветные сполохи экрана, и казалось, что я смотрю на него сквозь витраж с изображениями не ликов святых, а искаженных животных морд. В глазах священника мерцал слабый свет, но он не имел ничего общего со слабым свечением прозрачных звериных глаз.
По-прежнему теребя перчатку, потный отец Том сказал голосом, напоминавшим пение проводов во время урагана:
– У них был выход, пусть ложный, пусть наиболее греховный из всех, но я не могу им воспользоваться. Я слишком боюсь, потому что нужно думать о душе, бессмертной душе. Я верую в душу больше, чем в освобождение от страданий, поэтому для меня выхода нет. Я питаю запретные мысли. Ужасные мысли. Вижу сны. Сны, полные крови. В этих снах я пожираю бьющиеся сердца, перегрызаю горло женщинам, насилую… маленьких детей и просыпаюсь измученный, но в то же время… в то же время возбужденный и ничего не могу с этим поделать. Для меня выхода нет.
Внезапно он сдернул перчатку со своей левой руки. Но то, что вышло из перчатки, не было человеческой рукой. Это была рука, становившаяся чем-то другим, все еще сохранявшая сходство с человеческой строением, цветом кожи и расположением пальцев, но сами пальцы были похожи на когти… и не на когти, потому что каждый из них расщеплялся – или, по крайней мере, начинал расщепляться – на отростки, напоминавшие волосистые кончики клешней молодого краба.
– Я могу лишь веровать в Иисуса, – сказал священник. По лицу отца Тома струились слезы, не менее горькие, чем уксус в губке, предложенной его страдающему спасителю.
– Я верую. Верую в милосердие Христа. Да, я верую. Я верую в милосердие Христа.
В его глазах пылал желтый свет.
Пылал.